Союз страны социализма с фашистской Германией!
Зима 1939–1940 года ознаменовалась войной с Финляндией. Мы сидели в нашей уютной квартире на Лесном, я рассматривал только что приобретенные в комиссионном магазине на Невском пейзажи Крыжинцкого и Рылова. Недавно у нас побывали из Москвы Савранские, и Леонид Филиппович подарил мне на новоселье этюд Петровичева (с него и пошло начало моей картинной коллекции). Инна включила в 11 часов вечера радиоприемник: и вдруг – о ужас, речь Молотова о нападении на нас Финляндии! Маленькая страна в три миллиона жителей напала на гиганта с 200 миллионами населения! Эта декларация о нападении имеет мало прецедентов по своей явной лжи.
Война неожиданно оказалась крайне тяжелой. Финны сражались как львы, отстреливались в лесах с деревьев; они хорошо укрепили границу на Карельском перешейке (линия Маннергейма), и много пролилось крови наших бойцов, чтобы, наконец, преодолеть финскую оборону. Весь Ленинград был забит ранеными. К тому же стояли лютые морозы, с фронта поступали больные с «отморожением легких» (род крайне тяжелого диффузного бронхиолита). Терапевтическое общество вместе с Горздравом приняло большое участие в организации терапевтической службы в помощь фронту.
Но война не была популярной, и публика злорадствовала: молодцы чухонцы, так нам и надо! Особенно насмехались над откуда-то взявшимся Отто Куусиненом [113] , якобы лидером советской Финляндии, собравшим где-то на клочке захваченной территории «финское правительство». Война с белофиннами была, впрочем, полезной тем, что показала плохую подготовку Красной Армии; как репетиция в новой войне, она имела значение. Финляндию нам так и не удалось сломить; а впрочем, нельзя было вязнуть в этой войне, несправедливость которой уж слишком бросалась в глаза всем.
Летом 1940 года мы жили на даче на старых местах (деревня Пески, Новосиверская). Стояло жаркое лето. Был необыкновенный урожай грибов. К войне, говорили в деревне. Грибы росли даже у заборов, по дорогам. Я по два раза в день тащил из леса огромные корзины белых. Приезжал на этот феноменальный фестиваль грибов Левик. По утрам младший сын смело ступал в прохладные воды Оредежи в пижаме и чистил зубы.
Я писал учебник пропедевтики внутренних болезней и, каюсь, немало списывал при этом с «Основ диагностики» Плетнева и Ланга, а также со скучного учебника диагностики Черноруцкого. Смысл нового учебника состоял в том, чтобы слить воедино «диагностику» и «частную патологию и терапию внутренних болезней» – и это мне как будто удавалось.
Многие годы студенты третьего курса всех вузов нашей страны учились, да и сейчас учатся по моему учебнику. В настоящее время он переведен на немецкий, румынский, китайский, корейский, азербайджанский языки. Немецкое издание учебника (1960) имело хорошие отзывы в медицинских журналах, в том числе и капиталистических странах. Получив мой учебник на немецком языке, я подумал, как переменилось время, – еще недавно мы учились по немецким книгам и ни одна русская медицинская книга по нашей специальности (все равно – учебник или монография) никогда не была переведена на немецкий – или какой-либо другой из международных европейских языков. Пусть теперь немцы поучатся по нашим книгам! Но я забегаю вперед – ведь это уже результат победы в войне с Германией.
...
Пусть теперь немцы поучатся по нашим книгам!
1 августа 1940 года состоялось постановление об организации на базе III Ленинградского медицинского института и морского факультета I ЛМИ Военно-морской медицинской академии. Обуховская больница приняла под свои своды моряков. В главном здании засело начальство – профессуру и некоторых ассистентов взяли в кадры военно-морского флота, К. М. Быков получил чин дивизионного врача, я – бригадного врача. Форма морского офицера мне, говорят, шла. Среди слушателей оказались и девицы (из I ЛМИ), они также стали носить форму – синюю блузку, темную юбку и берет с кокардой. Больше всего я был доволен фуражкой (извините, головным убором), так как шляпы мне почему-то не шли. Нам стали читать морское дело и собирались по очереди отправлять на флот.
Моя клиника – факультетская терапия – была переведена на территорию академии (то есть Обуховской больницы), я получил очень симпатичное здание, недавно выстроенное для приемного покоя. Оно состояло из малых палат, обширного лабораторного крыла, просторной учебной комнаты.
В клинике было открыто туберкулезное отделение, был приглашен на должность доцента доктор Эмдин, до того заведующий Ленгорздравом и еще вдобавок тогда депутат Верховного Совета. В дальнейшем доктор Эмдин стал профессором, а потом… потом в конце сталинского «царствования» был арестован и замучен в тюрьме до смерти. Перешел еще к нам из I ЛМИ Иван Тимофеевич Теплов, бывший ланговский ассистент; он только что выпустил книгу «о скорости кровообращения». Это был скромный и дельный сотрудник, впрочем, вполне самостоятельный. В дальнейшем он многие годы оставался в клинике, но, по совести, я бы не мог его считать своим учеником (он был старше меня и даже раньше меня получил ассистентство у Ланга); только через десять лет он получил профессуру. Был включен в состав кафедры П. И. Беневоленский, защитивший позже докторскую диссертацию на тему о каком-то желтом штамме туберкулезных бацилл. Из моих прежних ассистентов в Военно-морскую медицинскую Академию прошел только один, а именно З. М. Волынский. Именно этому энергичному человеку в немалой мере принадлежит заслуга в организации кафедры на новой базе; в дальнейшем кафедра еще несколько раз в связи с войной «перебазировалась» и «реорганизовывалась» – и я не знаю, как все это шло бы без опытной руки Волынского.
В Европе шла война. Гитлер, правда, медлил с наступлением на Францию, немецкая армия зацепилась за старую «линию Мажино» – но дальше не шли; зато на море их подводные лодки сильно нарушили англо-французское судоходство, парализовав снабжение союзников, а английские города, начиная с Ковентри, а затем и Лондон подверглись жестоким разрушительным бомбежкам с воздуха.
Вскоре французские правители предали свою страну Гитлеру. Они сделали все, чтобы посеять неуверенность и придать беспорядок в обороне родины. В то же время англичане мужественно стояли один на один перед фашистской Германией. Налеты немецкой авиации на Англию и ее блокада подводными лодками не только не сломили сопротивления англичан, но точно умножили присущее этой нации упорство характера.
Нас возмущало поведение Петэна {13}. Но мы радовались все же, что Париж спасен от разрушения (пусть ценою позора, падающего, однако, на голову не французского народа, а его правительства). Впрочем, как знать, что в исторических событиях хорошо и что плохо? Мы привыкли к тому, что исторические события задним числом приобретают разное освещение в зависимости от политических и партийных вкусов, что история не объективная наука (а потому вообще не наука), а объект политической демагогии, что в ней ничего не стоит принимать черное за белое и наоборот, – так, всех нас коробило возвеличивание в сталинские годы Ивана Грозного, стремление придать ему не только щит героя, но и одежды демократа-народолюбца. Этому извергу самовластия!
Весною 1941 года в Ленинграде, несмотря на войну в Европе, царило оживление. Как-то странным образом – после неудачной войны с Финляндией – публика успокоилась. Хотелось почаще встречаться с друзьями, повеселиться. Даже мы с Инной стали ходить по гостям и возвращаться домой под утро после вечеринки у Рысса или Эммы Барит. Мы шли по пустынным ленинградским улицам, спеша перейти Неву до разведения мостов. Белая ночь пробуждала жажду жизни, романтических ощущений, счастья. И всего было много в магазинах – в этот год «жизнь стала лучше и веселее», как гласили газетные лозунги.
В этот год – перед войной – мы почувствовали некоторые положительные стороны сталинского режима: правящей группой был использованы критические высказывания партийных фракционеров. Фракционеров уничтожали, но их предложения под шумок стали претворяться в жизнь, особенно в сельском хозяйстве. «Долой уравниловку и обезличку» – эти призывы не остались лишь фразами (как некоторые другие), а благоприятно отразились на положении некоторых групп населения – особенно ученых, специалистов, интеллигенции. Стало казаться, что социализм с его «каждому по его труду» – система, вполне приемлемая для «трудящихся», а так как мы все теперь «трудящиеся», то, следовательно, для всех. Тем более что старых людей – живых свидетелей ушедшего в прошлое дореволюционного строя – становилось все меньше; меньше становилось поэтому и латентных, или потенциальных, врагов нового строя. Молодежь же, принимающая регулярно коммунистическую (комсомольскую) вакцинацию, хотя бы и пассивную, перестала интересоваться политической жизнью или задумываться над общественными вопросами и нехотя отправляла положенную службу «общественно-политической работы» – не с большим рвением, чем те, с которыми мы учились закону Божьему в дореволюционной гимназии или ходили на исповедь целой группой к школьному попу, которого считали ханжой и обманщиком.