В то же время происходит новое явление: казачество расширяет свои силы; в самой Польше оно пытается привлечь в свои ряды ту часть героической и пылкой шляхты, которую опьянило и развратило злоупотребление свободой, которую сознание собственной силы делало непокорной какой-либо дисциплине, а страсть к приключениям толкала к самым отчаянным и безрассудным предприятиям; мы увидим некоторых из них под знаменами Дмитрия; это были люди дикой энергии, неукротимой отваги, отменные воины, порочные и развращающиеся от сношений с казацкими ватагами, но сохранявшие лучшие военные доблести. Иные из них, как Ян Сапега, князь Рожинский или Заруцкий, вступив вместе с претендентом в Московию, попытаются приобрести тут более чем только некоторую часть добычи. Подобно героям азиатских эпопей, воспроизведенных одним английским романистом, они тоже захотят быть царями. Сражаясь за этот призрак, одни найдут славную смерть, а другие, отброшенные в Польшу, ценой междоусобной войны еще и здесь будут преследовать свою упорную мечту и кончат свою жизнь во Львове на колу, как господин Карвач-Карвацкий, удивительную и печальную судьбу которого недавно описал один польский историк с французской фамилией.[173]
В оправдание Польши надлежит принимать в соображение то обстоятельство, что Московия семнадцатого века считалась здесь страной дикой и, следовательно, открытой для таких предприятий насильственного поселения против воли туземцев; этот исконный обычай сохранился еще в европейских нравах, и частный почин, если и не получал более или менее официальной, поддержки заинтересованных правительств, всегда пользовался широкой снисходительностью.
И вот, собиравшееся на польской земле войско Дмитрия, помимо казаков в полном смысле слова, этим другим контингентом местных искателей приключений могло пополнить свои кадры; и действительно, эти чисто польские отряды образовали его самое надежное ядро. При тысяче или двух легкой кавалерии, они составляли несколько эскадронов тех бесподобных гусар, – подобных «французским копейщикам» того же времени, – тех вооруженных с головы до ног шляхтичей, каждый с несколькими оруженосцами, тех исполинов, окованных железом и мчавшихся на огромных конях, которые своим натиском прорывали самые плотные отряды и которые обратили в беспорядочное бегство шведов при Киркгольме.
Как я уже сказал, преимущество в численности осталось на стороне казаков. Они стекались со всех сторон. Львов и его окрестности вскоре были переполнены ими до того, что не одно московское правительство обращалось в Краков с протестами против такого угрожающего сборища народа, а само население этой польской области, встревоженное и стесненное назойливыми гостями, также посылало протесты. Через несколько недель общий ропот поднялся в стране. Польша решительно оставалась враждебной предприятию. Замойский, оставляя без ответа рабски-почтительные письма Дмитрия, отправил Мнишеку высокомерное и полное упреков послание, предупреждая его о той опасности, которую он навлекал на республику; в то же время, все более и более соглашаясь с мнением своего товарища, Лев Сапега писал виленскому воеводе Христофору Радзивиллу: «Сандомирский воевода поссорит нас с царем прежде времени; достигнет ли он удачи или нет, последствия будут одинаково пагубны для отечества и для нас».[174]
Перед таким единодушием взглядов Сигизмунд должен был покориться или по крайней мере сделать вид, будто он уступил. Были приготовлены строгие указы: немедленный роспуск собранных Мнишеком войск; суровые наказания ослушникам, с которыми будут поступать, как с врагами отечества; ничто не было забыто, – кроме королевской подписи: по необъяснимым причинам она появилась на этих документах только 7 сентября. В это время королевские громы не угрожали уже никому: в конце августа претендент выступил в поход.[175]
Побывав еще в Самборе и простившись с Мариной, в первых числах сентября, под Глинянами, он произвел смотр своему войску. Мы имеем противоречивые сведения о его действительном составе. Лев Сапега сообщил Радзивиллу полученное им донесение, очевидно преувеличенно насчитывавшее в войске до 20 000 человек, и что эта цифра постоянно увеличивалась непрерывным притоком добровольцев. Один из участников похода насчитывает под Глинянами в польском ядре только три эскадрона гусар и двести человек пехоты.[176] Другой насчитывает 2 600 человек, помимо легкой кавалерии.[177] Что же касается казаков, то мы не имеем никаких точных указаний; во всяком случае, надо думать, что главная часть пристала к Дмитрию только после его вступления в Московию. Эти шайки стекались крайне медленно, и некоторая часть их составляла вдали независимые отряды, которые долгое время продолжали действовать отдельно. Со своей стороны, русские историки умаляют до 3 500 или 4 000 совокупность сил, с которыми в середине октября Дмитрий перешел Днепр. Но на исчисление их, пожалуй, повлияло намерение уменьшить численность польского элемента в борьбе, которая не прославила московское оружие.[178] Однако вполне достоверно то обстоятельство, что по крайней мере в первый период похода казаки и московские перебежчики не отличились ничем; они составляли как бы мертвый груз этой маленькой армии, вся военная сила которой и готовность к бою заключалась, конечно, в том другом элементе.
С помощью своего сына Станислава, окруженный несколькими родственниками и друзьями, сандомирский воевода исполнял обязанности главнокомандующего. Мнишек никогда не служил в войсках, и, будучи уже стариком, полукалекой, он был жалким полководцем. Начальники полков не особенно восполняли его бездарность, и, в сущности, при таком неважном и неладном снаряжении предприятие Дмитрия приняло бы характер чистого безумия, если бы в другом месте у него не имелось иного залога успеха. И действительно, этот залог был на другом берегу Днепра; он вытекал из политического и социального состояния, создавшегося в то время в пограничных юго-западных областях, через которые хорошо осведомленный претендент собирался подступить к своему грозному противнику. Как я уже старался это показать, здесь, в этом волнующемся обществе было какое-то лихорадочное ожидание, и московские перебежчики манили царевича не напрасной надеждой, когда говорили ему, что по ту сторону реки его встретят с хлебом и солью. Вот по этой-то причине, оставляя обычный путь польских нашествий на Москву по прямой линии через Оршу, Смоленск и Вязьму, претендент выбрал первой базой своих действий укрепленные города Северской земли.
Через Фастов и Васильков он медленно двигался к Днепру, предполагая перейти его выше города Киева. Войско шло беспрепятственно, но не без опасений. Здесь оно соприкасалось с владениями князя Острожского, который еще более, чем Замойский, должен был быть враждебен этому походу с такой подозрительной внешностью, где мнимо-православный царевич шел в сопровождении двух иезуитов. Ведь польские отряды не могли обойтись без духовника, и орден добился, чтобы двое из его членов, патеры Николай Чижовский и Андрей Лавицкий, сопровождали выступившее в поход войско. Но все обошлось только одним страхом. Князь Януш Острожский, в своих посланиях к польскому канцлеру, тоже ревностно указывал на ту опасность, которая грозит Речи Посполитой; с несколькими отрядами следуя за войском претендента, он держал его день и ночь в тревоге. Он не помешал ему войти в Киев и встретить там очень хороший прием. На Днепре войско встретило другую тревогу: краковский кастелян придумал угнать все имеющиеся паромы. Пустая предосторожность, явно обнаружившая бессвязную политику польского правительства! Переправа через реку замедлилась только на несколько дней, и 13 октября 1605 года Дмитрий раскинул свои палатки на другом берегу. Какое сопротивление предстояло ему встретить перед собой? Надо полагать, московское правительство не ограничилось одним воззванием к сомнительному благородству Сигизмунда.
III. Московия. Подготовление к обороне
Борис Годунов начал с попыток воздействовать на общественное мнение. Первая и самая действительная подсказывалась сама собой: заявление матери царевича Дмитрия, что сын, которого она 13 лет оплакивала, умер на ее глазах в Угличе; оно, несомненно, приостановило бы успехи претендента. И вдову Ивана IV начали с марта 1604 года убеждать оказать такое влияние. Привезенная в Москву из дальнего монастыря, она могла, наконец, порадоваться на ниспосылаемое судьбой возмездие. Сперва Борис посетил ее вместе с патриархом, потом приказал привезти во дворец и допрашивал в присутствии жены. Подробности этих свиданий дошли до нас, вероятно, во внушенных воображением пересказах. Угнетенная настойчивыми допросами, она отозвалась неведением, жив ли ее сын или нет, но затем будто бы воскликнула: «Он жив! Люди, теперь давно умершие, без моего ведома увезли его из Углича». – Тогда царица, достойная дочь свирепого Малюты Скуратова, пришла в ярость и огнем свечи едва не выжгла глаза своей бывшей повелительнице.[179] Сцена слишком драматична, чтобы быть достоверной; хотя пребывание инокини Марфы в Москве в марте 1604 г. и допросы ее подтверждаются двумя другими источниками.[180] По всей вероятности, Борис допытывался свидетельства вдовы Грозного, но несомненно, что она промолчала, а ее молчание в данном случае равнялось признанию.