В нравственном воспитании черты допетровского идеала — человека безоговорочно преданного государю, набожного, аскетичного, благочестивого и благотворящего — долго сочетались с заимствованным из Европы идеалом рыцарственности с его новым пониманием личной чести, собственного достоинства, честности и благородной независимости.
В конце XVIII века, во времена классицизма, серьезным элементом поведенческой модели становится герой Античности, каким он представал со страниц трудов Плутарха, Тита Ливия, Цицерона, Тацита. Возникает настоящий культ несгибаемых стоиков, мудрых законотворцев и отважных полководцев, самоотверженных ораторов и доблестных воинов, жертвующих собою ради отечества. "Голос добродетелей Древнего Рима, голос Цинциннатов и Катонов громко откликался в пылких и юных душах… — писал С. Н. Глинка. — Были у нас свои Катоны, были подражатели доблестей древних греков, были свои Филопомены".
Герои Античности тоже воспринимались подростками и юношами как эталоны благородства, мужества и чести; им подражали буквально. И прыгали со стола, как Курций, и жгли руку раскаленной линейкой для подтверждения своих слов, как Муций Сцевола, и рвались на войну, чтобы уподобиться Гектору или одному из трехсот спартанцев. Рассказывали, что юный Никита Муравьев (будущий известный декабрист) никак не хотел танцевать на детском балу. Мать подталкивала его к танцующим, а Никита пресерьезно спрашивал: "Маменька, разве Аристид и Катон танцевали?" — "Разумеется, танцевали в твоем возрасте", — отвечала умная мать.
Наверное, не было ни одной дворянской семьи (кроме уж совсем деклассированных), где бы родители и — с их подачи — наставники напрямую учили детей подлости, беспринципности и лжи. Все хотели видеть своих сыновей и дочерей добрыми, честными и великодушными и внушали добро.
Графиня В. Н. Головина вспоминала, что ей "строго запрещалось лгать, клеветать на кого бы то ни было, невнимательно относиться к несчастным, презирать соседей — людей бедных, грубоватых, но добрых".
Граф С. Л. Толстой вспоминал, что для его отца самыми серьезными проступками детей были "ложь и грубость", к кому бы они ни допускались — к родителям, воспитателям или прислуге. Столь же недопустимыми Толстой считал и грубую фамильярность в дружеских отношениях.
Но, как водится, на личность подростка влияли и общепринятые идеалы, и прочитанные книги, и наставления нянек и гувернеров, и невольный пример родителей — Собакевичей и Ноздревых, либо образцовых Болконских, и общение с соседями — "секунами и серальниками", или же олицетворениями "честной бедности", или "великодушного богатства", и мир людской и девичьей, и друзья.
Дворянский ребенок редко рос в одиночестве. Помимо приятелей-дворовых, перед которыми все-таки сохранялось превосходство, рядом с ним практически всегда находились ровесники — братья и сестры, родные, двоюродные и совсем дальние, а также соученики, даже если образование проходило дома.
Очень широко был распространен обычай брать в состоятельные дома детей небогатых родственников, знакомых, соседей, чтобы они могли учиться у тех же учителей, что и хозяйские отпрыски. "Так как я была одна девочка между братьями, — вспоминала С. В. Капнист-Скалон, — то добрая мать моя, несмотря на то, что у нее было достаточно забот со своими детьми, взяла на воспитание к себе еще трех девочек".
Таким поступком достигалось сразу несколько целей: проявляли дворянскую солидарность, что было обязательно для благородного человека; совершали акт благотворительности, а также приглашали к своим детям товарищей, полагая, что в коллективе, когда возникает дух состязательности, результаты учения бывают лучше.
Порой набиралось преизрядное общество: так, в семье Юшковых у одной несчастной гувернантки (которой, правда, помогали неизбежные няньки) обучалось аж 16 человек детей!
А там, где образуется хоть небольшой детский коллектив, неизбежно возникают общие этические правила: не трусить, не жаловаться, не ныть, не хвастаться, не подлизываться и даже — не покоряться чужой воле. "Мы понимали, что обязаны слушаться, когда нас учат делу, — писала М. К. Цебрикова, — но не признавали, чтобы нужно было слушаться всех приказаний и делать то, чего нам делать не хочется, только потому, что того хотят взрослые". И этот моральный кодекс соблюдался детьми жестко и бескомпромиссно.
Общая картина дворянского воспитания получалась очень пестрой. В ней находилось место и высокомерию, низкопоклонству, родовому чванству, разнузданности и духовной пустоте одних, и доблести, обостренному чувству собственного достоинства, верности принципам (даже в ущерб благоразумию) и высокому сознанию ответственности других. Ну и множество промежуточных типов, имевших репутацию "добрых малых" и равно способных как на великодушие, так и на безнравственность, толклись между этими двумя полюсами. И если "лучшие из русского дворянства" считали своим долгом всегда быть образцом высоких моральных качеств, ибо "кому много дано, с того много и спросится", то у основной массы и верность, и честность, и нравственность, увы, имели свои пределы, определяемые границами собственного сословия. Даже уважение к женщине часто заканчивалось там, где кончался "свой круг". Как писал прозаик А. С. Афанасьев-Чужбинский, даже "любить поэтически допускалось только женщину равного или высшего сословия, а остальные не пользовались этим предпочтением, так что самый ярый платоник, страдавший по какой-нибудь княжне, довольствовавшийся одними вздохами, целовавший ее бантики и ленточки, выпрашиваемые на память, в то же время соблазнял и бросал мещанскую или крестьянскую девушку".
Офицерский суд чести мог исключить офицера из полка и за отказ драться на дуэли, и за женитьбу на "неровне" — купчихе, актрисе или женщине нехристианского вероисповедания.
Если в детстве молодечеством было украсть изюм из кладовки, то во взрослом возрасте — соблазнить жену друга или однополчанина; правда, уличенный в этом дворянин не юлил, а прямо признавался в содеянном и выходил на поединок: дуэли были отчасти следствием твердой привычки отвечать за свои поступки и слова.
Наличие "двойных стандартов", обусловленных сословностью, — то самое, за что Лев Толстой ненавидел свое сословие и порицал его в лице своего героя, графа Вронского, человека доброго и честного, который был тем не менее убежден, "что нужно заплатить шулеру, а портному не нужно, — что лгать не надо мужчинам, но женщинам можно, — что обманывать нельзя никого, но мужа можно, — что нельзя прощать оскорблений и можно оскорблять и т. д.".
И все же были вещи, которые объединяли большинство дворян — и тех, что заслуживали определения "лучших людей своего и всякого времени", и скромных "середнячков".
Всякий дворянин четко знал свое место в длинной веренице предков и родных. Он знал о подвигах отца и дядьев от своего дядьки; в его комнате висели портреты дедов, и мамушка или ключница еще в младенчестве, указывая на них пальцем, рассказывала, кто чем прославился. Бабушка, как это вспоминала, к примеру, Е. А. Сушкова, толковала "о предках, об их роскошном житье, об их славе, богатстве, о милостях к ним наших царей и императоров, так что эти рассказы мало-помалу вселили такую живую страсть к ним и их знатности, что первое горе девочки было "зачем я не княжна"…." "Бабушку очень радовала моя " благородная гордость"", — добавляла Сушкова.
В кабинете отца отрок видел художественно исполненное "фамильное древо" или родовой герб. Князь П. А. Кропоткин вспоминал: "Отец мой очень гордился своим родом и с необыкновенной торжественностью указывал на пергамент, висевший на стене в кабинете. В пергаменте, украшенном нашим гербом (гербом Смоленского княжества), покрытым горностаевой мантией, увенчанным шапкой Мономаха, свидетельствовалось и скреплялось департаментом Герольдии, что род наш ведет начало от внука Ростислава Мстиславича Удалого и что наши предки были великими князьями Смоленскими".
Всякий дворянин знал свою родословную во всех подробностях и постоянно соотносил себя со своими предками. Любые дворянские мемуары начинались с генеалогического очерка, и даже, как мы видели, князь Кропоткин, ко времени написания своих "Записок революционера" давно и совсем порвавший со своим классом и его культурой, не удержался и ввернул-таки про князей Смоленских.
Каждый дворянин принадлежал не только себе, но и своему роду и знал, что от него зависит и существование этого рода, и его репутация, то есть родовая честь.
Кроме того, всякий дворянин четко знал свои права — общие со всем благородным сословием, и в первую очередь свое право служить царю и быть им за то взысканным.
Чувство к государю — это вообще не обсуждалось. Его положено было любить — как родину. Т. П. Пассек вспоминала об одном из своих соседей-помещиков: "Питая к государю глубокое чувство благоговения и верности, он внушал его и детям своим, и раз, под влиянием этого чувства, жестоко наказал старшего сына своего Александра за детскую шалость, понятую им как дерзость. Будучи ребенком лет десяти, Александр, играя в зале железным аршином, остановился против поясного портрета Петра Великого; вдруг ему показалось, что Петр Великий смотрит на него сердито, он стал грозить ему аршином и, разгорячась, так сильно хватил аршином по портрету, что прорвал полотно. В эту минуту в залу вошел отец и вскрикнул: "Ах ты негодяй! На государя-то своего поднял руку!" С этим словом вырвал у него аршин и жестоко отколотил им сына".