Впоследствии сотрудник секретно-политического отдела ГУГБ НКВД Н.М. Лернер, включенный в следственную бригаду по делу Ягоды, показал: «Ягоду я допрашивал приблизительно раз 30, причем, главным образом, вечером и ночью. Первый месяц после ареста его допрашивали Ежов, Курский, Миронов, Фриновский, Евдокимов, Коган... когда Ягода рассказал мне, что его избили, я не поверил ему, утверждал, что это не может быть... Протоколы допросов, в которых не было признаний, как правило, не оформлялись... При мне один-единственный раз Коган вел разговор с Ягодой о причастности к делу об убийстве С. М. Кирова... Ягода никаких признаний о каком-либо личном участии не давал... Предполагаю, что протокол от 26 апреля 1937 г. был составлен Курским и Коганом... Коган дал подписать Ягоде давно заготовленный протокол... далеко не все протоколы Ягоды приобщены к следственному делу. Несколько протоколов, в которых ему ставились вопросы, а он отвечал отрицанием, в деле нет... Это решалось в кругах Ежова и его ближайших помощников, которые перед процессом координировали все материалы и выбрасывали все то, что было не нужно» [333] . Сам Лернер участия в избиениях Ягоды не принимал: его дело было составлять протоколы и первое время ему казалось невероятным, что его бывшего наркома бьют. «Однажды, – показал он, – это было в Лефортовской тюрьме, я допрашивал Ягоду. Ко мне в кабинет зашли Ежов, Фриновский и Курский, и по предложению Ежова я вышел из кабинета. Когда спустя некоторое время мне разрешили вернуться, я увидел на лице Ягоды синяк под глазом. Ягода, показывая мне синяк, спросил меня: «Теперь вы верите, что меня бьют?» [334] .
Пока Ягоду «брали в работу» по эпизоду отравления Ежова, нельзя было останавливаться на других направлениях. Курский и Николаев-Журид с усердием разматывают дело о «заговоре в руководстве НКВД». 5 апреля снят с должности первого заместителя наркома связи Г.Е. Прокофьев. С учетом последних событий он всерьез задумался о том, чтобы последовать примеру своего давнего знакомого Погребинского и покончить с собой. «Ожидание было невыносимым», – вспоминает его жена [335] .
Тот день – 5 апреля – стал последним рабочим днем начальника транспортного отдела ГУГБ НКВД Шанина. 6 апреля был выходной, а уже 7 апреля Шанин отстранен от должности [336] . С этого дня обладатель «садистских наклонностей» и его жена «жили в тревоге, в ожидании» [337] . Сумрачные дни и черные ночи медленно сменяли друг друга в бесконечном преддверии ареста...
Взятие под стражу Гая вызвало чистку в Особотделе, подобную той, которая до этого прокатилась в СПО. Был арестован его бывший заместитель Михаил Горб, о котором известный писатель И. Бабель говорил: «Вот парадокс. Ему приходится расстреливать людей, а ведь это самый сентиментальный человек, каких я знал...» [338] . В свое время М. Горб считался своим человеком в доме Владимира Маяковского и Лили Брик, куда запросто захаживали также Агранов и сотрудник СПО В.М. Горожанин. Один из них подарил Маяковскому тот револьвер, выстрел из которого оборвал жизнь поэта. В дни дружеских чаепитий среди литературно-художественной богемы упомянутые чекисты чувствовали большую уверенность в себе и, хотя пытались проявить обаяние, внушали окружающим глубокий страх. По воспоминаниям современников, «тонкие губы» Агранова «всегда змеились не то насмешливой, не то вопрошающей улыбкой. Умный был человек» [339] . Подобное впечатление, видимо, производил и Михаил Горб. Он умел втираться в доверие. Племянник издателя А.М. Уманского, который 5 июля 1917 г. в газете «Живое слово» опубликовал сведения о подкупе Ленина германским Генеральным штабом [340] , украинский эсер, Горб в дни гражданской смуты попал в руки гайдамаков гетмана Скоропадского, однако по неизвестной причине был ими отпущен. Вовремя перейдя в большевики, он успешно делал карьеру в центральном аппарате ГПУ—НКВД, используя своего дядю – к тому времени уже эмигранта – для того, чтобы закинуть сеть чекистской агентуры в эмигрантскую среду. По воспоминаниям В. Кривицкого, относящимся к 1935 г., «Горб не был формалистом», но особой сентиментальности Кривицкий в нем не обнаружил [341] . Вероятно, чувствительность с особой силой проявилась в Михаиле Савельевиче, лишь когда он в полной мере осознал свои грядущие безрадостные перспективы. Это можно сказать не об одном только старшем майоре госбезопасности М. Горбе. Многие руководящие работники НКВД центра весенними вечерами 1937 г., с приближением ночной тьмы – времени арестов и черных машин-автозаков с желтыми очами-фарами, – испытывали приступы сентиментальности, острой жалости к себе и панического страха. Шумели частые в ту весну дожди со снегом (в марте 1937 г. в Москве выпало три месячные нормы осадков), словно рыдая над печальными судьбами этих людей. По мокрому асфальту шелестели шины черных автомобилей, развозящих арестные команды по адресам новых жертв лубянского Молоха. Уличные фонари печально освещали со всех сторон, словно сцену, пустынную в этот час площадь Дзержинского. Все это весьма располагало к депрессии. Начальник ИНО ГУГБ Слуцкий как-то в минуту подобной откровенности провидчески сказал Кривицкому о себе и других «с горечью: – Знаешь, мы и вправду старые. Придут за мной, придут за тобой, придут за другими. Мы принадлежим к поколению, которому суждено погибнуть» [342] .
В те дни подверглись аресту и другие приближенные к Гаю сотрудники Особотдела ГУГБ (М.Л. Богуславский, М.В. Уманский [343] , И.М. Николаев-Рамберг, Б.К. Ильк; брат последнего Вилли Ильк, также репрессированный, находился в близких отношениях с тещей Ягоды – родной сестрой Свердлова, хотя по возрасту годился ей едва ли не во внуки) [344] . Братья Ильки были выходцами из Австрии. За два года до ареста Бертольд Ильк возглавлял следствие по группе итальянских коммунистов, «лидером» которых оформили некоего Луиджи Сичильяно. За сочувствие к внутрипартийной оппозиции итальянца исключили из Высшей партшколы и подвергли самому тяжкому для коммуниста наказанию – перевели в разряд трудящихся , отправив работать на Харьковский турбинный завод. Там, лично убедившись в том, что положение советских рабочих намного хуже, чем в фашистской Италии, он принял решение подать документы на выезд из СССР и возвращение в Италию. За это арестовали не только его, но и всех его соотечественников, с кем он дружил или просто общался, общею численностью пятнадцать человек. В феврале 1935 г. Ильк представил Молчанову обвинительное заключение, где говорилось: «Сичильяно совместно с троцкистами-итальянцами Мерини и Бернетичем создал контрреволюционную троцкистскую группу... Ее члены были связаны с зарубежными троцкистами, посылали за границу информацию контрреволюционного характера об СССР» и т.п. Примечательно, что арест Илька два года спустя никак не отразился на судьбе этих итальянцев: никто из них до самой смерти не вышел на свободу [345] .
Руководителем операции по аресту братьев Ильков и прочих явился Николаев-Журид, новый начальник Оперода, в ведении которого оставались обыски, аресты и наружное наблюдение. К 11 апреля все было готово и к аресту Прокофьева, который в ночь с 11 на 12 апреля произвел лично Фриновский [346] . Николаев-Журид впоследствии говорил арестованному Гаю, не желавшему «признаваться» в антисоветской деятельности: «Вам надо сделать, как поступил Прокофьев – зашел к нему на допрос Ежов и заявил: «Надо дать показания», на что Прокофьев ему ответил, вытянувшись перед Ежовым по-военному: «Так точно», – и тут же начал давать показания...» [347] . Однако среди арестованных чекистов ходили слухи, что Прокофьев начал давать нужные Ежову показания не сразу и при первом вызове на допрос даже предпринял суицидальную попытку, с размаху ударив головою о дверной косяк [348] .
В кругу работников центрального аппарата НКВД царила настоящая паника. Задуманный Сталиным и Ежовым контрпереворот вступил в решающую фазу. Фриновский и Николаев-Журид днем и ночью производили аресты: днем ягодовцев арестовывали прямо в служебных кабинетах, ночью – на квартирах (ведомственные жилые дома работников центрального аппарата НКВД стояли тесным кварталом в Варсонофьевском переулке, сразу за поворотом с улицы Дзержинского, а также на ближайшей улице Рождественке). Ягодовцы в считаные дни из самоуверенных главарей тайного политического сыска превратились в касту неприкасаемых, затравленных людей, от которых сослуживцы и даже близкие друзья шарахались, как от прокаженных. В списки намеченных к аресту один за другим попадали такие легендарные «в Органах» личности, как начальник одного из главных управлений НКВД, комиссар госбезопасности 1-го ранга и кандидат в члены ЦК ВКП(б) Благонравов – бывший первый заместитель наркома путей сообщения, друг семьи Г.Е. Прокофьева [349] ; близкий к Миронову и Буланову, в прошлом начальник одного из отделений ЭКО центра Макс Станиславский, – женатый на одной из первых советских кинозвезд Эмме Цесарской молодой человек «с красивой и слащавой внешностью», по воспоминаниям бывавшего у него на квартире М. Шрейдера, большой любитель роскошного образа жизни [350] ; секретарь Паукера латыш Альфред Эйхман, помощники Паукера Колчин, Корнеев и Черток. Правда, Леонид Черток не дал возможности себя арестовать, о чем в своих воспоминаниях пишет уже знакомый нам Фельдбин-Орлов: «Черток, молодой человек лет тридцати, представлял собой типичный продукт сталинского воспитания. Невежественный, самодовольный, бессовестный, он начал свою службу в «органах» в те годы, когда сталинисты уже одержали ряд побед над старыми партийцами и слепое повиновение диктатору сделалось главной доблестью члена партии. Благодаря близкому знакомству с семьей Ягоды он достиг видного положения и был назначен заместителем начальника Оперативного управления НКВД [351] , отвечавшего за охрану Кремля. Мне никогда не приходилось видеть таких наглых глаз, какие были у Чертока. На нижестоящих они глядели с невыразимым презрением. Среди следователей Черток слыл садистом; говорили, что он пользуется любой возможностью унизить заключенного...