«К лету 1916 года, – писал Черчилль, – Россия … сумела выставить в поле – организовать, вооружить, снабдить – 60 армейских корпусов вместо 35, с которых она начала войну.»
Вопрос политической интуиции для руководителей стран Европы сводился в это время к тому, какая из смертельно уставших держав падет первой. Царь знал, что максимум возможного для России и народа – это продержаться в 1917 году. Если войну не выиграть в эту кампанию, империя падет. Он взял на себя ответственность за роковое решение: продолжать войну до победы.
В июле 1914 года престарелый Франц-Иосиф II сказал о судьбе Австро-Венгрии: «Если империи суждено погибнуть, пусть она сделает зто респектабельно.» Похоже, подобный самоубийственный комплекс загипнотизировал и остальных монархов Европы.
Николай, человек с совестью и чувством долга, знал: число убитых только на фронте и только с русской стороны приблизилось к двум миллионам.
Что он мог бы сказать в оправдание семьям двух миллионов своих погибших солдат и офицеров, если бы война, начатая его Манифестом, кончилась восстановлением довоенного статус-кво?
Он без колебаний принял решение начать кампанию 1917 года – проиграв в итоге империю.
По всей России метались поездные составы в поисках продовольствия для армии и городов. Еды стало не хватать. Не неповоротливость «бюрократов» была причиной, как клеветали мастера репортажей и карикатур, и уж тем более не «измена». Но в армию было призвано почти 15 миллионов солдат. 15 миллионов пар рук никто не мог заменить – прежде всего на полях.
Когда в лавках не хватило хлеба, началась революция.
Для ее подавления имелись верные войска, нужен был только приказ. Но царь чувствовал: после взятия штурмом собственной столицы ему уже не достичь победы на фронте. Россия опередила Центральные державы в том, что не выдержала первой.
Когда Николай вместо приказа о подавлении восстания объявил Думе и генералам: «Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага матушки-России», что ж, генералы проявили именно ту способность понимать политическую ситуацию, которую мы пытались изобразить нашему читателю выше.
Николай Николаевич: «Передайте сыну Ваше наследие, другого пути нет.»
Брусилов: «Без отречения Россия пропадет.»
Сахаров (Румынский фронт): «Рыдая, вынужден…»
Через какое-то время соратники и единомышленики этих генералов встанут во главе белых армий в гражданскую войну. Надо ли удивляться, что они проиграют Ленину, Троцкому, Сталину, которые при всех очевидных пороках были величайшими в XX веке гроссмейстерами революционных потрясений, борьбы за влияние на умы и души народных толщ. Да и для кровавого и жуткого, дьяволова дела войны эти неутомимые и одновременно взрывно энергичные «шпаки» оказались приспособленными куда лучше любого офицера,
«О русский народ, – писал в эти дни в дневнике Пьер Паскаль, – ты ищешь блага, а тебя обманывают всегда и всюду.»
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ССЫЛКА И ТЮРЬМА
Глава 22
ЦАРСКОЕ СЕЛО. ТОБОЛЬСКИЕ КОНФЛИКТЫ
Несколько страниц посвятил Бруцкус тому этапу «хождений по мукам» (от ареста Романовых в Царском Селе до прибытия в Екатеринбург), когда «ни одного еврея возле семьи не появлялось»: «История Французской революции оставила на вечную память потомству маленькое имя, окруженное величайшей ненавистью – имя сапожника Симона, терзавшего отданного ему на воспитание сына Людовика XVI, маленького дофина, колотушками, издевательствами и поруганием отца и матери несчастного мальчика.
…В нашей, величайшей революции таких Симонов было – прудов не запрудить. Не было сословия, которое не выделило добровольцев, яростно стремившихся дорваться до бывших величеств и высочеств, чтоб сделать неприятность или гадость.»
Он перечисляет российских «Симонов»: поручика Домодзянца, демонстративно не козырявшего арестованному полковнику Романову; поручика Ярынича, не протянувшего бывшему императору руку (царь спросил: «Голубчик, за что?»); офицеров охраны, требовавших, чтоб семью выстраивали им «на проверку».
Офицеры «окарауливаули» царя на прогулке, наступая ему на пятки буквально: «Однажды царь отмахнулся от такого хулигана ударом трости назад». Солдаты подсаживались к болевшей царице, развалясь и куря; у наследника отобрали игрушечное ружье-монтекристо под предлогом «разоружения арестованных»; воровали продукты и вещи, а однажды ворвались в покои дворца с обыском: «шпионы», мол, сигнализируют вражеским самолетам из окна… За «сигнал» стража приняла тень качавшейся в качалке царевны (вполне возможно, солдаты привыкли разоблачать таких же шпионов в еврейских местечках.)
Бруцкус цитирует показания коменданта, полковника Евгения Кобылинского, о самом моменте ареста царя:
«Когда на царскосельском вокзале Государь вышел из вагона, лица из его свиты посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь, проникнутые страхом, что их узнают. Прекрасно помню, что так удирал генерал-майор Нарышкин и, кажется, командир железнодорожного батальона Цабель. Сцена была некрасивой.»
Профессор перечислил и других «сиятельств, которые грубейшим образом покинули семью со дня отречения царя и ни разу не интересовались судьбой своих бывших благодетелей»: герцога Лейхтенбергского, флигель-адъютанта Саблина, «с коим семья буквально не расставалась», Мордвинова, «которого особенно любил царь», начальника конвоя Граббе и заведывавшего делами государыни графа Апраксина.
(«Аристократию, лицо которой три столетия и выражало собой лицо России, смело в один день, как не было ее никогда. Ни одно из этих имен – Гагариных, Долгоруких, Оболенских, Лопухиных – за эту роковую неделю не промелькнуло в благородном смысле, ни единый человек из целого сословия, так обласканного, так награжденного». – А. Солженицын.)
Если жизнь семьи Романовых в первые месяцы после ареста кажется все-таки благополучной по сравнению с тем, что ей пришлось испытать позже, то немалая заслуга в том принадлежала министру юстиции Временного правительства А. Ф. Керенскому.
Он почти сразу появился в царскосельском дворце и произвел тщательный обыск. Царь просил не трогать единственное письмо, сугубо личное, – вот его-то извольте министру подать! Но, как засвидетельствовали слуги царя, «в следующий визит Александр Федорович явился во дворец другим человеком, лучше понял характер Государя и Государыни»: стал заботиться о нуждах семьи, защищал ее от притязаний местного совета и наглой солдатни. Николай даже записал в дневнике, что «этот человек положительно на своем месте… Чем больше у него будет власти, тем лучше».
…В те дни сионист Владимир Жаботинский записал в дневник мысли лондонского собеседника, которого считал одним из самых проницательных политиков современности, южноафриканского премьера Яна Смэтса:
«Россия, может быть, и падет, но немцы напрасно думают, что это им поможет. Самсон больше погубил врагов в час своей смерти, чем за всю жизнь…
Керенский – святой человек. Но он адвокат: думает, будто мир – это судебная палата, где побеждает тот, у кого лучше аргументы. Вот он и аргументирует. А его противники копят динамит».
С первых дней революции министр делал все возможное для предотвращения казней и кровопролития, которых от власти требовали, по его определению, «взбунтовавшиеся рабы». Прилюдно изображая свирепого вешателя, он вырывал из рук солдат арестованных сановников и генералов и провел закон об отмене смертной казни – умышленно, чтобы предотвратить расправу с Николаем. Новый закон дал ему основание просить для. Романовых политического убежища за границей, в Англии, у двоюродного брата монарха, короля Георга V.
Но британское правительство отказалось принять недавнего союзника и бывшего фельдмаршала королевской армии. Ведь почему «добрый русский народ» свергнул Романовых с престола? Потому что царь был ненадежен в войне, готовил сепаратный мир с Вильгельмом. (К слову: положительное отношение Керенского к царю явилось следствием найденного в царских бумагах письма – отказа царя на предложение кайзера начать сепаратные переговоры о мире). Запутавшееся в собственной лжи правительство Ллойд Джорджа, подобно многим правительствам континента, отказало Керенскому в просьбе об убежище для Романовых. Николай же, судя по дневнику, отбирал вещи, которые возьмет с собой в Лондон.
В июле 1917 года Керенский сообщил Романовым о вероятном отъезде на юг, «ввиду близости Царского Села к неспокойной столице». Царь принял его объяснение спокойно: опытному политику была ясна уязвимость его резиденции после только что совершенной попытки мятежного переворота («июльских дней»).
Начались новые сборы, но за три дня до отъезда семья узнала, что направляют ее не в Крым, а в губернский город куда-то на восток. «А мы так рассчитывали на долгое пребывание в Ливадии» (из дневника).