королевство, будучи присоединенными к домену, стали частью Франции. «Королевская власть, оставаясь до конца XII в. очень слабой, распространявшейся на очень небольшую территорию, в конце XIII в. сделалась достаточно могущественной, чтобы стать основанием того, что назвали “французским единством”» [309].
И лишь в XVI в. территория домена стала, наконец, совпадать с границами Французского королевства. Тогда-то и оформился их государственный статус, что, разумеется, не могло не способствовать национальной консолидации страны, объединяемой налоговой системой, воинской повинностью, таможенными правилами.
Тезис Тьерри о «национальной династии» подтверждается лишь в том смысле, что «идентичность» французского государства формировалась как независимость от воссозданной империи Карла Великого, которая «стремилась быть римской всемирной», в действительности, по меткому определению Жоржа Дюби, все больше становясь «германской» [310]. Критическим моментом стало правление Филиппа II Августа (1180–1223). Он был как раз седьмым, т. е. последним королем из Капетингов по пророчеству Св. Валерия. И именно он, считал Дюби, стал основоположником французской государственности, при нем произошел коренной перелом в истории французской власти, сложились «все части той политической системы, которая просуществовала вплоть до гибели “старого порядка”» [311].
Следуя известной исторической традиции, для которой битва при Бувине – «одно из основополагающих событий национальной идентичности» [312], Дюби живописал победу «нации франков» как национальное торжество для «всех сынов Галлии». Разгром войска императора впечатляет прежде всего с военной точки зрения, как решительная победа французского оружия, открывшая эпоху господства в Западной Европе французской тяжелой кавалерии, эпоху, которая резко контрастирует с сокрушительным разгромом той же кавалерии в сражениях Столетней войны, веком позже.
Очевидны и политические аспекты победы с точки зрения той историографической традиции, что привязывает формирование французской нации к «собиранию земель» будущей Франции. А в этом Филипп II, действительно, замечательно преуспел, почти учетверив территорию королевского домена (за счет Нормандии, Оверни, графств Вермандуа, Анжуйского и Турского) и успешно защитив свои приобретения. В контексте «собирания земель» вполне логично, что Дюби оспаривает возвеличивание Людовика IХ (тот даже утратил часть «собранного» в своей устремленности к решению вселенских задач).
Между тем именно последний ритуализовал династическую преемственность учреждением королевского некрополя в аббатстве Сен-Дени. В пространстве единого мемориального ансамбля коронованных особ Каролинги и малочисленные Меровинги были объединены в правой части, а Капетинги размещены в левой. Так, за последними было закреплено место младшей, но законной династии. Сам будущий святой монарх предпочитал позиционировать себя потомком Карла Великого, что и утвердила церковная традиция, соединившая в сакральном единстве Св. Дионисия с Карлом Великим и Людовиком IХ. Преемство Карла Великого, доминантной фигуры средневекового Запада, означало между тем не только генеалогическо-ритуальные, но и политические притязания.
Хотя, подобно своим предшественникам, Людовик IХ добивался независимости от имперской короны, одновременно он, по оценке Ле Гоффа, «ощущал себя частью единого тела – христианского мира», а оно представляло «тело о двух головах, каковыми были папа и император» [313]. В этом имперско-христианском мире Людовик Святой отстаивал выдающееся положение своего королевства. Отсюда, в частности, его уже анахроничное к тому времени рвение в устроении Крестовых походов (заметно контрастировавшее с поведением Филиппа Августа) [314]. Впрочем, и без стараний крестоносного короля (см. гл. 4) к миллениуму (таково мнение Дюби) возникает представление, что именно западная часть Империи впитала в себя настоящий «дух франков» [315].
Столетняя война. «Нация короля»
Все же не размежевание с Империей, не победа при Бувине и не мессианская активность Людовика IХ закрепили формирование национальной государственности. Связь между династией и страной, правителями и населением была освящена испытаниями Столетней войны (1337–1453). Симптоматично разительное расхождение в оценке ее характера между британской и французской традициями. Для первой это одна из многих феодальных междоусобиц. Есть сходная тенденция и во французской историографии. Маститому Дюби Столетная война представлялась процессом рефеодализации Франции, ослабления центральной власти, а с ней и национальной государственности. У истоков распада страны на локальные владения с «маленькими столицами» [316] он видит раздоры в королевском дворце, обусловленные, в конечном счете, упадком морали.
За то, что эта война имела основополагающее значение для формирования нации, выступает, однако, мощная историческая и не менее основательная историографическая традиция. «Борьба с Англией, – писал Мишле, – сослужила Франции безмерную службу. Она упрочила и уточнила ее национальную природу (sa nationalité). Вынужденные сплотиться против врага, провинции стали народом. Именно так! Обнаружив себя лицом к лицу с англичанами, они почувствовали себя Францией… Таким образом, Франция сформировалась под влиянием великих войн с Англией» [317].
Начавшись с династического спора, Столетняя война превратилась в угрозу самостоятельному существованию страны и, следовательно, в национальную войну. Восходящая к Мишле традиция делает упор не на внутренних разборках и морали двора, а на иноземном вторжении, на народном сопротивлении ему и на формировавшейся в ходе последнего национальной морали. В отличие от Дюби, подчеркивавшего значение французского противостояния Германии – и это понятно для ученого ХХ в., участника одной из войн – для Мишле образующим нацию фактором стала борьба с притязаниями Англии.
Суть сводится к одной фразе: англичане разбили королевскую армию, оккупировали столицу и почти всю страну; но так и не смогли закрепиться на французской земле и вынуждены были уйти восвояси, утратив все свои владения во Франции (кроме Кале). «Англичане выиграли Столетнюю войну на земле, но проиграли ее в духовной сфере» [318], – резюмирует современный французский историк.
Важнейшим символом национального сопротивления становится героиня из народа Жанна д’Арк. Мишле не просто провозгласил Орлеанскую деву «спасительницей Франции». Об этом говорили и до него. «Своеобразием Девы, предопределившим ее успех, являлись не столько твердость духа или веры, сколько ее здравый смысл, – писал Мишле. – Эта дочь народа увидела суть проблемы и в своем энтузиазме сумела разрешить ее. Узел, который политики и неверующие не могли распутать, она разрубила. Божьим именем она провозгласила Карла VII наследником. Она уверила его в его легитимности, в которой он сам сомневался» [319].
Как видим, Мишле ставил в центр событий династический вопрос; и оригинальным был, разумеется, не этот факт, а подход историка. От имени народа, проникаясь сознанием участников и современников Столетней войны, он берется рассматривать вопрос с позиции права: «Народ хотел подчиниться исключительно праву». Но выясняется, в конечном счете, что народ Франции, по Мишле, сам творил право, а Жанна взяла на себя эту правотворческую миссию.
«Народ в это время признавал короля только при двух условиях – королевское происхождение и факт коронации». Так вот, опекаемый интервентами малолетний король в Париже Генрих VI, «безусловно, был французом», мог претендовать на престол по материнской линии как сын дочери Карла VI