Начнется (падает, завяжется, по туземному говору) ветер — гребцы выберут весла на карбас, наладят два косых паруса, недавно только в народном употреблении заменивших прямые, тяжелые, несподручные. Зарочат (закрепят) они шкот и дадут свободу по воле и прихоти ветра бежать утлому карбасу по широкому, неоглядному приволью моря. Весело сидится тогда на суденке, ничто не увлечет под тот навес, который даже плохо защищает от дождя...
Общая и безграничная радость для всех наступает в то время, когда, наконец, зачернеет в береговой темени устье реки и расширится оно с своими недальними берегами, обещая за следующими наволоками, за дальними коленами реки, верстах в 5, 6, 10 от моря, вожделенное селение, взятое решительно с бою идолгим утомительным трудом сколько для гребцов, столько, кажется, и для седока, известного обыкновенно под общим именем «начальника».
Весело на этот раз смотрит деревушка, раскинувшаяся по обоим берегам всегда порожистой, всегда, следовательно, шумливой реки, с опрокинутыми карбасами, с доживающими последние дни негодными лодьями, шняками, раньшинами. Приветливо машут флюгарки, во множестве укрепленные на высоких шестах, прислоненных к амбарушкам, построенным у самой воды. Гостеприимно глядят и двухэтажные избы и старинная, всегда деревянная церковь. Лают собаки, кричат и плещутся в реке маленькие ребятишки.
То же точно испытываешь и в первой деревне от Кеми — Летней. То же и во всех остальных селениях Карельского берега.
Летняя деревня (на мой приезд) значительно обезлюдела: все обитатели ее ушли на Мурман за треской, по найму от богатых поморов Кемского берега: кемлян и шуеречан. В сентябре вернувшись домой, они до 1 марта живут в деревне. Некоторые уходят, впрочем, на Терский берег, на подряд за семгой, недель на пять. Тогда же оставшиеся дома бьют на льдах нерпу: но промысел этот не составляет для них особенной важности и производится почти исключительно от нечего делать, ради страсти попытать счастья и изведать приключений. Семгу ловят по взморью (в реку она не заходит), а в реке добывают сельдей и сигов, но исключительно для домашнего потребления. Редкий сеет жито (ячмень) и то понемногу. Дальше, севернее Летней, хлеб уже не родится, и не делается даже никаких попыток к тому. Летняя, как и все остальные деревни и села беломорского Поморья, выстроилась в нескольких верстах от моря, по той причине, чтобы и во время прилива морской воды иметь под руками годную в питье пресную воду, и для того же, чтобы укрыться за прибрежными скалами от сильных непогодей, всегда гибельных по зимам и осеням...
Село Ке́реть едва ли не самое лучшее из всех селений Карельского берега. Сбитое в кучу и раскиданное на значительном пространстве по горе и под горою, оно пестро глядит обшитыми тесом и выкрашенными двухэтажными избами. Множество амбарушек, не развалившихся, запертых неломанными замками, приютились к реке и пристани. Самая река Кереть, по обыкновению, также порожистая и, стало быть, шумливая и богатая семгой, как и другие беломорские реки, глядит как-то празднично: у прибрежьев ее, ближе к устью, качается не одна, но пять лодей, и не гниющих за давностью лет и невозможностью быть употребленными в дело, но с наложенными снастями, с живыми людьми на палубе. Между этими крупными и безобразными судами видятся две шкуны, красиво срубленные по верному, толковому чертежу, а не доморощенным путем, и, видимо, умным хозяином, который изменил (на общий пример и благое поучение) закоренелый обычай прадедов держаться лодей и шняков допотопной конструкции и вида. Если прибавить ко всему этому казенные винные подвалы, соляной и хлебный амбары, то село Кереть можно решительно назвать посадом, по крайней мере в том смысле, как понимается посад или безуездный город дальней России.
Случай привел меня в двухэтажный зеленый с мезонином дом туземного богача и дал мне возможность видеть, какою роскошью (относительно) обставляют себя эти богачи-монополисты. Несколько чистых, светлых комнат с крашеными полами глядят празднично; шпалеры, оклеивающие стены, недурного рисунка, хотя и поразительной пестроты и яркости. По внешнему виду комнат можно заключить, что хозяин купец и придерживается старины, если принять во внимание, что все иконы с позолоченными ризами старинного письма, что под киотом, на тябле, стоит ручная курильница, святая вода в бутылке, псалтырь старинного издания (во Львове) и ни одной просфоры ни тут, ни в киоте. Не видать и прошлогодней вербы, не видать и первокрестного пасхального яйца. Комнатные двери — расписные; на столах клеенки; по стенам лучшего издания портреты царской фамилии; четверо часов, из которых одни, с кукушкой, старинные, и другие густого звона и последнего рисунка, выписанные из Петербурга; много шкафов со стеклами, завешенными ситцевыми занавесками, набитых доверху фаянсовой и фарфоровой норвежской посудой; много зеркал, также, вероятно, вывезенных из Норвегии; старинные диваны и стулья — жесткие, с высокими спинками. Между печью и ближней стеной, за ситцевой занавеской, чистый, светлый медный рукомойник над тазом и белое, какснег, полотенце. Все это бросилось мне в глаза и приятно радовало подробностями, чистотою и своеобразием. Видно было, что живет здесь купец, и купец богатый. Наконец, явился ко мне и сам он, с лукавой, умной усмешкой с ласковым словом и приветом, в синей сибирке и смазных, ужасно скрипучих сапогах. На огромном, полновесном серебряном подносе принесла из притворенной хозяйской комнаты чай с лимоном, сливками, архангельскими баранками, при поясных, низких поклонах, сама хозяйка в белом ситцевом с цветочками платье — безобразно толстая баба, расплывшаяся как опара или гриб-дождевик. Началось питье чая до седьмого пота. Тотчас же за чаем явилось угощение пирогами, всеми сортами соленой беломорской рыбы. Тут же — откуда ни взялись — явились и кедровые орешки, и вяземские пряники, и изюм, и еще что-то. Все это надо было есть, чтобы не обидеть отказами хозяев и чтобы, наконец, себя самого избавить от поясных поклонов и докучных просьб того отведать, этого хоть пригубить, к этому призорец оказать; все это — говоря короче — напоминало мне здесь Волгу и ее хлебосольных жителей. Наконец, также по обыкновению, после обеда, хозяин утопил меня в высоких, мягких пуховиках и вышел на цыпочках вниз, где на то время, как помнится, замолчал, вероятно, по его же приказу, и ткацкий станок, и какое-то строганье и пиленье...
По пробуждении моем явились кофе и чай, и опять хозяин с словоохотливыми, подробными рассказами о посещении недавнего неприятеля.
— Приходили, приходили и к нам! — Говорил он.— Высадились на берег: мужичков встретили — ничего не сделали им: мы, говорят, пришли не по вас и вашего-де нам ничего не надо, бить-де и стрелять вас не станем. Заходили в церковь — ничего там не взяли. Гуляли по горам — ром свой пили: других совсем пьяных так и тащили на баркас. Спрашивали затем, что-де у вас казенного? «А вот, — говорят, — соляной, винный да хлебный амбары». «Жги, — говорят, — винный!» И огня подложили. Мужики наши в слезы: пощади-де! «Нет, — говорят, — поздно: горит уж!» Хотели жечь и другие амбары. Наши просили соли: вот- де рыбушка к осени пойдет — солить будет нечем, с голоду помрем. Дали четверть часа сроку — носи-де, что успеешь. Просили хлеба: хватай-де и его сколькоможешь, а мы дескать остальное сожжем. Да упросил переводчик, толковый человек, на нашу речь такой бойкий понятливый и словно бы знакомый, архангельский. Расспрашивали про шкуну мою, да спрятана была верстах в двадцати, в губе, и мужички спасибо им! — не сказали где. «Ну ладно! — говорят, — теперь мы искать твою хорошую шкуну не станем: нужно-де поспешить получать на Сосновце (острове) почту, а получим ее, да назад придем — смотрите! Худо будет!» С тем и ушли, и опять-таки слово свое сдержали — вернулись; спустили баркас на наше селенье, да увидели, что наши Керечане по горе с ружьями побежали к ним на устрету - драла дали и не ворочались уж, а пошли на Ко́вду. Там тоже высадили другого переводчика с матросами; бродили по деревне много, подчивали койдян ромом, возили на пароход — показывали. Наши-то распоясались — попросили пропустить их на Мурман за треской, мимо Сосновца. «Пожалуй, - говорят, — мы и дадим знать своим аглечким, так видишь-де там француз еще есть, а этот негодяй, того и гляди, всех вас перережет, не токмо что все поотнимает». Тем и решили. Спрашивали опять казенного строения - не сказали затем, что другой переводчик раньше надоумил, и добрый такой человек и на русскую речь такой тоже легкий. Когда на берег вышел, сказывали, и шапочку снял, и кланялся, и дружком-приятелем назывался. Наши православные хотели было и переловить их и перестрелять, коли Господь поможет, да надумались таким делом, что белый-де царь никогда сам не начинает, а и они не напали, и ничего не сожгли. Взяли только колокол и там, что и у нас же. Промер в реке сделали — с тем и уехали. После приходили на трёх баркасах, да увидели, что и там мужики с пищалями побежали, перетрусились и поплыли назад. Одно суденко у них село в суматохе-то этой на мель, так, сказывали, все они так и присели на днище, словно перед страшным судом грешники. Говорят, все были старый, да малый, кто кривой, кто хромой — всякий сброд. У убогого человека какая же храбрость? Приходили они, сказывали, затем к Кандалакше, да не успели, слышь, и на берег выйти, Ка́лгане приняли их с первого слова на пищаль: переводчика того, кто в Ковде выходил, убили. Рассердился аглечкой: стал из пушек палить и выжег всю деревню, что и Пушлахту же на Онежском берегу, али бо и город Колу. Стало ними не заводи ссоры: они не обидчики и с тобой они, что с другом своим. Вот хоть бы взять кемских молодцов. Тех взяли в плен да выпустить захотели — так нет, вишь, наши-то, так не сойдем, а дайте нам на дорогу хлеба, ружей, карбас: нам-де далеко, с голоду помереть можем, да пущай-де нас на жилой берег, а не луду, а то-де мы и с судна вашего не сойдем. Так и решил аглечкой дать им хлеба (ружей не дали однако). Нашли где-то карбас — посадили (шибко же, знать, надоели ребята). «Ступайте, — говорят, — дружки, ступайте ради Христа и Господа, вы-де у нас только харчей много тратили, а пользы от вас большой не видали; в нашу-де землю мы других ваших отправили, а вас-де не надо нам!» Труслив же супостат-от наш был, труслив шибко: спроси не меня, спроси ты об этом у всех поморов, у которого хочешь, все тебе одно скажут. Народ на вражьих кораблях — самый негодящий был, самый такой убогий, что и выглоданного яйца не стоит, — вот тебе Господь Бог в том порука! Мне на старости лет о спасении души, а не о лжи какой греховной думать. Слышь: кабы сметки у наших мужиков больше было — всего бы неприятеля живьем половили — ей-Богу!..