Признавая важное значение православия в русской истории, мы не назовем, однако, влияния этого «византийскoго» исповедания безусловно благодетельным; вместе с этим, впрочем, вглядываясь внимательно и в прошедшее, и в настоящее, мы не можем приписывать неприятнoго во многих отношениях хода русской истории православию, не можем не увидать в нем светлых сторон относительно и прошедшeго, и настоящeго, и будущeго.
Православие могущественно содействовало утверждению единовластия и самодержавия; по характеру своему, это «византийское» исповедание изначала стремилось стать полезным оружием самодержавной власти — и стало. Таким образом, скажут иные, православие способствовало утверждению рабства, было оружием порабощения в руках деспота; элементы сопротивления деспотизму не могли находить в нем опору. Но мы спросим, где были эти элементы сопротивления и каковы были они? Бессмысленное боярство — с одной стороны, и свирепое казачество — с другой! Предположим, что вместо православия был бы в России католицизм: конечно, историк не имеет права толковать о том, что бы из этого произошло; но он имеет право сказать, что могли бы произойти такиe явления, которым помешало одно только православие, а именно, только одно православие помешало Владиславу стать царем в 1612 году и ополячить Московское государство; но кто же решится сказать, что было бы лучше, если б вся восточная Европа представляла сплошную Польшу? Православие отняло Малороссию у Польши и дорушило последнюю, собравши всю восточную Европу в одно целое под именем России: неужели мы будем сетовать за это на православие? Относительно настоящeго я спрошу у тех, которые не признают никакой религии, но уважают католицизм за его великую, будто бы, историческую роль и презирают православие за то, что оно этой роли не играло, — я спрошу у этих господ: «Вы не верите ни во что, громко признаетесь в этом, круглый год не заглядываете в церковь — и кто вас за это тревожит? Знаете ли вы вашего приходского священника, и знает ли вас этот священник? Вы совершенно свободны и этой свободой обязаны православию, ибо католический священник не позволил бы вам так спокойно вольнодумничать, так спокойно презирать его: в нем имели бы вы самого злого врага, доносчика, который или запрятал бы вас в недоброе место, или бы заставил ходить к себе в церковь и на исповедь; если в православии правительство имеет орудие тупое, в католицизме оно имело бы острое». Но самое важное и благодетельное значение православие должно, по моему мнению, иметь для будущности народов, его исповедающих. Мы видим, что протестантизм многих не удовлетворяет; достаточно факта, всем известного: движение от протестантизма между англичанами, народом самым практическим, умеющим более других народов остановиться на средине, избежать крайностей, — всего лучше доказывает, что протестантизм неудовлетворителен. С другой стороны, католицизм, не говоря уже об исторической и догматической неправде папизма, становится, как видим, постоянно на дороге движения народа вперед, никак не может ужиться с новыми потребностями народов. Что же касается православия, то, во-первых, оно не имеет того характера, безавторитетности, которым протестантизм именно многих не удовлетворяет; с другой стороны, чуждое неправды папизма православие может быть везде народной формой религиозного исповедания и нисколько нигде не стеснит народных движений, ибо уживется со всякими правительственными формами. Православие отражает теперь на себе всю черную сторону настоящего состояния русского общества; оно страдает вместе с нами; при перемене к лучшему, на нем отразится эта перемена, оно не помешает ей; теперь оно страдает вместе с нами, — тогда будет радоваться и будет довольно вместе с нами; это — наш верный спутник; не будем же отнимать от него руки нашей.
Как я уже сказал, — во время моего отрочества, в некоторых священнических семействах начало возникать недовольство своим положением, стремление выйти из него, пообчиститься, поотряхнуться. К числу таких семейств принадлежало и наше. В нем начало прогресса представлялось преимущественно матерью. Родня отца моего, священники, дьяконы, дьячки оставались в селах; родные моей матери были, большей частью, светские, — отсюда и большая часть знакомства состояла из светских же людей; было и несколько духовных, которых мать очень не любила и которые своими привычками и поведением разнились от светских знакомых не к своей выгоде. Эта противоположность, которую, разумеется, мать старалась выставлять при каждом удобном случае, произвела на меня сильное впечатление, внушила мне отвращение от духовнoго звания, желание как можно скорее выйти из него, поступить в светское училище. Сестер моих отдали в пансион, что было тогда очень редким явлением между духовными, — страннее было бы меня отдать в семинарию, особенно когда в устах моей матери семинария была синонимом всякой гадости. Отец колебался, медлил; но скоро медлить стало нельзя по той причине, что, как уже сказано выше, я плохо занимался латынью, плохо отвечал на экзаменах в Петровском монастыре; отец видел, что я занимаюсь, целый день сижу с книгами, но знаю не то, что требовалось в духовных училищах, и наконец решился выписать меня из духовного звания и определить в гимназию. И здесь в самом начале произошло сильное препятствие, вследствие моего беспорядочнoго воспитания: я изумил учителя истории и географии моими познаниями, но оказался крайне слаб в математике, к которой питал сильное отвращение в самом начале и во все продолжение моего учения. Меня едва приняли в третий класс.
Здесь прежде всего я должен заняться описанием гимназии, как она находилась в то время, как я вступил в нее. Учение вообще, с некоторыми исключениями, было порядочное, например, гораздо порядочнее, чем в коммерческом училище, кроме того, учителя и надзиратели не позволяли себе таких ирокезских поступков, как в духовных училищах; но нельзя сказать, чтобы нравственность учеников была в сколько-нибудь удовлетворительном состоянии. В третьем классе, куда я поступил, было более ста человек; тишины и благочиния, особенно между уроками, было мало; всего хуже было то, что многие ученики, получившие дурное нравственное воспитание дома, позволяли себе громко и беззазорно площадное сквернословие. Некоторые учителя, учителя главных предметов, пользовались особенным уважением, и у них в классе было тихо; но зато у других — у несчастнoго немца, у рисовальнoго учителя — ходили вверх ногами. Обыкновенно перед немецким классом толпа отчаянных шалунов отправлялась из классной комнаты в коридоры, и как только немец усядется на кафедре и начнет заниматься делом, двери отворяются, и ушедшие с шумом входят гусем один за другим; обыкновенно шествие открывал маленький шалун Чесноков,(кончивший курс в университете, вступивший в военную службу и убитый на Кавказе), с необыкновенно белым лицом и белыми волосами; немец вскакивал, начинал кричать: «Старший! Хватай, лови! Хватай этого белoго седого первoго гуся!» — Но старший был сам из учеников, самого его гусиное шествие забавляло так же, как и других. Начнет немец диктовать; все пишут и сидят тихо в ожидании, пока он скажет: «semicolon»; тогда все хором: «зимний Никола»! Немец опять начинает беситься — и новое наслаждение! Предание ходило, что прежде, лет пять назад, было еще хуже или еще лучше: рассказывали, как в рисовальный класс врывалась толпа учеников, переряженных, в вывороченных шубах, как рисовальный учитель приходил с кнутом в класс, за что и прозван был пастухом. Это было в блаженные времена инспекторства профессора Семена Мартыновича Ивашковскoго, добрейшего и страннейшего человека. Бывало, Ивашковский придет в спальни к казенным ученикам и найдет там одного из них, по лености не пошедшего в класс, отгуливавшего, по гимназическому выражению. «Ты, буде, зачем здесь?» — кричит грозно инспектор. — «Солдаты! розог!» — Ученик не оправдывается, но старается отвлечь внимание Ивашковскoго на другие предметы: «Семен Мартыныч! Извольте поглядеть: вот уже третий день, как форточка разбилась, а ее все не чинят!» — «Да, буде, хорошо, что ты мне показал». «Семен Мартыныч! Вот под кроватями никогда не выметают сору». — «Хорошо, буде, хорошо, что ты мне указал». А между тем солдаты пришли с розгами и стоят в дверях. «Вы, буде, зачем пришли?» — «Ваше высокоблагородие изволили приказать». — «Врете, буде: я вам никогда не приказывал; ступайте вон»! — Солдаты уходят, и Семен Мартыныч идет далее, забывши об ученике отгуливавшем, о форточке, о соре под кроватями и обо всем на свете. При мне инспектором был Михайло Игнатьич Беляков, также прежде профессорствовавший в университете. Это был человек неглупый и распорядительный, но желчный и грубый; какой он мог показать пример воспитанникам, как мог приучить их к лучшим, чистейшим формам, видно из того, что как, бывало, начнет кричать на учеников, то не обойдется без «с…с…!». Был он вдов и жил с толстой нянькой своего сына, что, разумеется, не могло очистить его от дурных привычек, и что ученики очень хорошо знали. Еще меньше хорошего примера мог подать главный начальник гимназии, директор Окулов. Этот человек был известен в Москве разгульной, развратной жизнью, мотовством, искусством рассказывать анекдоты, преимущественно непристойные; при этом добрейший, приятнейший человек в обществе, не делавший никому зла. Но эти достоинства меньше всего, однако, давали ему право быть директором воспитательнoго заведения. На гимназию он смотрел как на доходное место, имея много пансионеров; привыкши брать всюду деньги без отдачи, он распоряжался и гимназическим казенным сундуком, как своим, что приводило в отчаяние инспектора и учителей, на которых должна была пасть вся ответственность; делами вовсе не занимался, предоставляя все инспектору. И такой-то человек был лет двадцать директором гимназии и умер на этом месте (в 1853 году); тщетно граф Строганов, во время своего попечительства, пытался несколько раз его свергнуть, аттестуя его так: «он способен — только не по учебной части». Окулов держался связями, был любим великим князем Михаилом Павловичем; сестра его была хороша при дворе, а сам он был приятелем министра Уварова, которого потешал своими беседами.