«У нас новая мораль. Наша гуманность абсолютна, ибо в основе ее славные идеалы разрушения всякого насилия и гнета. Нам все дозволено, ибо мы первые в мире подняли меч не ради закрепощения и подавления, но во имя всеобщей свободы и освобождения от рабства».
(Газета «Красный меч» № 1 от 8 августа 1919 года.)
На почве военного психоза, принесшего «новую мораль», здесь, как видите, развиваются все прочие виды психоза. Здесь и бесспорная мания величия: «Мы — первые в мире». Здесь возврат к умонастроениям Торквемады, считавшего, что сжигая грешников и еретиков, он творит дела величайшего христианского милосердия: во всех кровавых деяниях «наша гуманность абсолютна». Здесь в форме — целью освящаются средства — перед нами рождение специфического красного иезуитизма — такого же фанатически убежденного, как иезуитизм католической древности.
В атмосфере военного психоза возможно все. Возможны даже планы массового истребления враждебного населения как такового. И этот военный психоз владеет всецело умами и сердцами таких деятелей большевистского политического розыска, как Лацис, Петерс и им подобные.
«Мы не ведем войны против отдельных лиц. Мы истребляем буржуазию, как класс».
«Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советов. Первый вопрос, который вы должны ему предложить — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии».
«Эти вопросы и должны определять судьбу обвиняемого».
«В этом — смысл и сущность красного террора». (Лацис в газ. «Красный Террор» от 1 октября 1918 года.)
Все точки над и поставлены. Отравленная буржуазная кровь должна быть выпущена из вен человечества. Во имя «любви к дальнему» — должна быть произведена «очистка человечества», без всякой оглядки на сентиментальности «любви к ближнему».
В умах вождей русского большевизма созрела грандиозная, достойная отца Игнатия Лойолы, утопия: создать идеальную организацию с надлежаще подобранным личным составом — «рыцарями без страха и упрека», готовыми снять с коммунистической партии и самоотверженно взвалить на свои плечи всю грязную и кровавую сторону ее работы. Вот почему во главе знаменитой «Че-ка» был поставлен Ф. Дзержинский, о котором его товарищи по партии не могут говорить иначе, как с прибавлением эпитетов «голубиная чистота», «золотое сердце» и тому подобное. Он должен был именно осуществить идею некоего «морального самопожертвования», доказать на своем примере что можно «не позволить себе нравственной роскоши быть чистым» и оттого только еще сильнее воссиять какой то иной нечеловеческой или сверхчеловеческой чистотой.
Характерно, что этого самого Ф. Дзержинского в России почти все склонны были воображать себе каким то извергом естества, зверем во образе человеческом. А между тем это совсем не так. Если бы это было так, то моральная трагедия большевизма не была бы до такой степени глубока, как теперь. Ужасы бесчеловечия, которыми переполнена отвратительная практика чрезвычаек, тогда получили бы более случайную персональную окраску. А теперь мы имеем ироническую гримасу истории. Человек с «золотым сердцем» мог лишь воскресить в своем лице старый престарый образ «честного с собой» фанатика святоши, сеющего кругом смерть, мучительство, растленность, палаческий садизм, — и все это с той оледенелой засушенной «невинностью во зле», которая заставила однажды нашего великого поэта иронически воскликнуть: «Пошли нам. Боже, недостойным, поменьше пастырей таких — полублагих, полусвятых».
Еще более зловещую шутку сыграла история с большевизмом в вопросе об остальном «рабочем персонале» чрезвычаек.
Полное, абсолютное, ужасающее моральное вырождение — такова была кара, постигшая весь этот институт советской власти в лице его служителей. Ходульному, принципиальному «аморализму» пришлось на деле прикрывать самое прозаичное грязненькое падение вплоть до утери образа и подобия человеческого. Не случайность, что все чека положительно кишат больными, психологически изуродованными людьми. Нет таких бездн, нет таких страшных провалов души человека — этого пока еще весьма слабо социально-дрессированного потомка первобытного зверя — которые бы не вскрылись в них под непрестанным ежедневным действием их бесчеловечного ремесла. — «Да, я не могу спать: меня всю ночь мучают мертвецы» — вырвалось как то раз у одного из героев большевистского застенка. Другой из них — известный по ужасающим Архангельским зверствам Кедров — кончил сумасшедшим домом.
Левые эсеры, прикосновенные к деятельности чрезвычаек в короткий период своего союза с большевиками, устами Марии Спиридоновой недавно поведали миру о том, как их представители задыхались в этой атмосфере «надругательства над душой и телом человека, истязаний, обманов, всепожирающей взятки, голого грабежа и — убийств, убийств без счета, без расследований, по одному слову, доносу, оговору, ничем не доказанному, никем не подтвержденному»; как «убегал мертвенно бледный Александрович, умоляя взять его из чрезвычайки сегодня, сейчас»; как «пил запоем матрос Емельянов, говоря: убейте меня, начал пить, не могу, там убивают, увольте меня, я не могу…»
Удивительно ли, что для них необходимо либо себя одурманивать, превращаться в морфинистов, кокаинистов и тому под. — либо вырождаться в прямых садистов? Удивительно ли, что «чрезвычайки» втянули в себя все отбросы общества, его моральные подонки, не исключая и «новообращенных» из старого заплечного цеха царских времен? И удивляться ли тому, что старые и новые сыщики и палачи быстро слились в одно психологически и морально спаянное целое?
Вместо того, чтобы избавить большевистский режим от самой кровавой и грязной работы, чрезвычайки стали гангреной, разносящей заразу по всему организму «советской власти».
Их деятельность — сплошное оскорбление человечества. Но она же — «краса и слава коммунистической партии». Ибо в ней — кульминационный пункт основной идеи этой партии: возврата к так называемому «просвещенному абсолютизму», «просвещенному деспотизму» в новом коммунистическом издании. Деспотизму, который в русском человеке — слишком долго, веками свыкавшемся со своим рабством — снова убивает гражданскую личность и воскрешает душу раба.
Большевистский режим, вытравивший из социализма самую душу его — свободу, и оставивший от него только бездыханный разлагающийся труп — коммунистическую каторгу, в чрезвычайках имеет свое неизбежное логическое дополнение.
Кто хочет сохранения этого режима, но уничтожение ужасов чрезвычайки — тот хочет католицизма без папы, империализма без войны, самодержавия без зубатовщины.
Пусть же все, кто еще не оценил этой морали истории, убедятся наглядно. Пусть все Фомы неверующие «вложат персты свои в язвы гвоздинные» — в свежие кровоточащие язвы, руками палачей врезанные в тела своих жертв.
Им в этом сборнике принадлежит слово. Их свидетельства вопиют к совести всего человечества. И прежде всего — к совести нового мира, идущего на смену старому, дряхлому — к совести мира Труда.
От него мы ждем самого громкого голоса протеста, голоса оскорбленного человеческого достоинства, голоса возмущенной, не мирящейся со зверствами совести. Пусть же властно, неудержимо громовым раскатом прозвучит этот голос!
Виктор Чернов.
Есть факты жизни, о которых мучительно думать и еще труднее писать, ибо малодушная мысль прячется от них, а человеческие слова бессильны и жалки перед лицом величайшей трагедии, развертывающейся изо дня в день, почти на наших глазах…
Когда-то, в момент крушения первой русской революции, самодержавие праздновало свою победу вакханалией карательных экспедиций и смертных казней. — Вся страна содрогалась от ужаса жестоких расправ, молча истекала кровью. Печать, служившая победителям, злобствовала и улюлюкала, ненасытная в мщении и безудержная в своей ненависти к революции; а та — другая, рожденная в дни народного пробуждения, молчала, разбитая и зажатая в железные тиски возрожденной цензуры
Но в эти тяжелые и полные глубокого трагизма месяцы, среди вынужденного безмолвия и тупой подавленности дважды раздался набатный голос возмущенной народной совести и заставил на минуту весь мир обратить свои взоры туда, где бездонное горе и ненасытная смерть становились «бытовым явлением» русской жизни.
Встал во весь свой гигантский рост Лев Толстой и произнес незабываемые слова о намыленной веревке палача и о своей готовности разделить участь распинаемого народа.
Выступил чуткий, как сама народная совесть, Короленко и приоткрыл завесу на бесконечный лес перекладин — чудовищный лес, которым, словно в сказке, стала зарастать русская земля. И в унисон этим набатным взволнованным голосом прокатился по всей стране сочувственный стон — протест, ибо в те времена люди не утратили еще способности чувствовать, и всесильная смерть не убила в них воли и жизни.