Вот – и мои встречи с ней. И – сказать правду – встречам я рада была…
Так скучно – сидеть с младенцами в комнате, слушать их бесцельные, беспредметные и бессодержательные разговоры, не умея направить этот разговор в другую сторону, направить мысль на какой-нибудь предмет. Так скучно – со скуки разбираться в хиромантии вместе с ними или рассматривать физиогномику и сличать рисунки из книжки с шестью нашими лбами и носами. И еще скучнее – глядеть на их барахтанье и дикие приставанья к Нюре Зои-маленькой…
Еще счастье, что большая (Зоя) уехала. Ах, скорей бы и эти (уехали)! А то – никуда не приткнешься, никуда не уйдешь. Места нет нигде безлюдного…
Зина (сестра) с Катей уже прикатили. Народу всё прибывает. У тети по целым вечерам – ученицы, и если бы что и захотел поделать – негде…
Вообще, мне нынче и писать днем или утром не приходится. А не играла (на фортепиано) я уж, должно быть, недели две…
28 апреля, пятница
Нюра уехала. Что-то чуточку пусто стало. Нюру-то мне жаль всё же. Она – хорошее дитя…
Но какой сегодня день скверный – туманно-осенний, дождливый, серый. Была и гроза. Мне нравится гроза – только не среди такого тоскливо-серого дня…
Вот теперь только прошла тяжесть, что давила мне сердце с самого утра – даже ночью, всю ночь давила…
На тоскливо-осенний день видела во сне я моего милого.
На чужой стороне, в сером городе, на другой женился ясный сокол мой.
И приехал он к рóдной матушке – с белой горлинкой прилетел домой.
Что-то молвила ль она матушке, согрубила, знать, и сестре его —
Говорил он ей речи строгие, у ворóт сердито брал зá руку.
Только – нет: она унялá его, целовал он ей ручку белую…
И пришел он к нам, проводив ее, к печке сел – во столовую.
Он позвал меня – я пришла к нему. Руки взял мои – в свои смелые.
Просыпáлась я… и заснула вновь… Ах, сидели мы на диване с ним!
Голова моя – на плече его… Говорил он мне – я не помню что…
Потом гладил он шелк волос моих…
И проснулась я – с болью нá сердце…281
Вот какие «песни» навеяли мне сны мои – и погода. Да еще – Глинка, милый Глинка – в мотивах Антониды!..
И вот как у меня сегодня тяжело-тяжело было на сердце – и больно! Как тяжело! Давило грудь. Плакать хотелось. Шила – и чуть не плакала, а потом напевала Лермонтова:
…Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?
.............................
Уж не жду от жизни ничего я…
Писем я жду – вот чего…
А от Сони (Юдиной) такое тоскливое письмо получила, что поплакала над ним немножко… Зачем я такая неумная? Я бы написала ей такое хорошее, дельное письмо! Помогла бы – хоть словами, посоветовала бы что-нибудь! И легче было бы ей – бедной, озябшей и скорбной душе-девице… Жаль мне ее: такая у них (Юдиных) чудесная семья, такие они все милые, и любят друг друга, и вот – одна она там, среди них – любимых и любящих. Те двое (Миша и Лена) – откровенные, ласковые, весело-насмешливые и общительные. Она (Соня) – скрытная, самолюбиво-сдержанная, не умеющая внешне выразить свою любовь и ласковость. И вот – задача: слить в дружбе и близости эти два элемента. Но как же? Как переступить грань натуры? Это невозможно. А оставить так – так тяжело для Сони, досадно для Миши и тревожно – для Екатерины Александровны. Вся беда в том, что Соня – характером в отца. Нехорошо это. Нехорошо, когда такое натурное резкое деление. Если бы все были они одного склада – ах, как хорошо бы им жилось! И Соня сознает это. Пишет об этом…
2 мая, вторник
Вчера (1 мая) была светлая майская погода. Немножко, правда, свежо, но – хорошо, ярко. И настроение у меня было прекрасное. Причины были тому: посылка из Питера, и Сонино (Юдиной) письмо, и слова Спасского.
Ходила к нему днем. И он сказал, что всё хорошо – «зелья» попринимать с месяц и бросить: в деревню – только не нужно купаться и не надо осенью в Петроград… Ох, не надо! Ну, что же?.. До этого еще далеко, а вот теперь бы – что-нибудь хорошенькое! Чтобы не так было тоскливо и уныло. Уехать бы куда-нибудь! Хоть куда-нибудь!..
Сегодня Зоюшка (Хорошавина) – именинница. Ходили…
Торопились дошивать кофты – и не дошили, но надели всё же… Разговоры шли, конечно, о политике. Вернее, не о политике, а о настоящем жизненном моменте, ибо нынче политика – жизнь. И горько, и больно… Может быть, слух, а может быть, и правда: Родзянко арестован Советом солдатских и рабочих депутатов, и в связи с этим французский и английский посланники потребовали из посольств свои бумаги… Брусилов282 будто бы отказывается, а Гучков подал в отставку, что за Ленина – весь Балтийский флот, а в армии – дезорганизация… Тяжело. И слушать, и говорить, и думать…
Всё это говорилось Иваном Аполлоновичем (Чарушиным) и Теодором Васильевичем при Юлии Аполлоновне (Хорошавиной), и она – по виду – очень расстроилась… А Зоюшка говорит:
– Вот вы у меня мамашу на неделю расстроили – настраивайте, как хотите!..
Мне показалось – она (Зоя) была недовольна разговором. Должно быть, она многое из слухов или из газет не передавала – замалчивала. А Юлия Аполлоновна (Хорошавина) взволновалась: тут уж, понятно, главным образом – за (сына) Юрия. Она рассказывала, что от него теперь получаются странные письма, что он пишет, что хотел бы сбежать оттуда, что «обществу, которое его окружает, он предпочел бы общество диких зверей…». Понятно, что слухи объяснили ей теперь одну сторону его настроения и общего душевного состояния. Ну, она и взволновалась сильнее… Да еще говорят, что будто бы в Петрограде продовольствия хватит только на два дня. Какая же мать не забеспокоится?!..
Письмо!.. Ах, хоть бы письмо!..
Не могу я, собственно, понять себя: почему мне так нужно от него (Юрия) именно письмо? Не удовлетворюсь я разве письмом Миши, двумя строками Алексея Николаевича (Юдиных)?.. Нет?.. Нет! Буду довольна ими – очень, может быть…
Но… Но я буду ждать его письма. И ждать безрезультатно…
Дня три я его (письма) не ждала. А теперь – снова, хоть уже не так остро…
4 мая, четверг
Вчера (3 мая) я получила от Сони (Юдиной) письмо – такое печальное и безрадостное снова. Реферат. Небрежное замечание о нем… Я ценю слова Пиксанова, но мне казалось, что у Сони должен был быть дельный и серьезный реферат. Странно – вот и Зоин реферат в прошлом году не заслужил одобрения Пиксанова, а Зоя, несомненно, – умный человек. Разве, может быть, нет у них особенного умения или, вернее, способности расположить материал и изложить его. Но – странно мне это ужасно. И у той, и у другой – такие знания, что дай Бог всякому! А в работах – неудача. Досадно же ведь! Вот я целый день и писала ей (Соне) длинное письмо…
Да – еще вчера такой пассаж вышел: пока я ходила за молоком, мне тетя ученицу взяла. Маленькая рыженькая девочка, вся в веснушках – и с вздернутым носиком. Славная маленькая девочка. (Нужно) прорепетировать (ее) в средний приготовительный класс (гимназии). Но она плоховата (по знаниям), и не сдать ей (экзамена), по-моему. Да они (ее родители) за этим не особенно и гонятся. Должно быть, это – ее желание, так как иначе пришли бы несколько пораньше, а не за десять дней до экзамена. Вот и занимаюсь – «для развлечения», как говорит тетя. Только это «развлечение» перевернуло у меня все предположения. Мой милый Чернышевский и мое шитье!.. Увы, по вечерам – у тети ученицы… И музыка, и «Дон– Кихот» – даже улыбаются мне издалека…
А что впереди (насчет поездки) – неизвестность, и это ужасно неприятно…
У меня почему-то создалось такое убеждение, что когда я начну другую тетрадь дневника (новую), то и тетрадь, и, значит, самая моя жизнь будут содержательнее и серьезнее. И вот я дописываю ее сейчас – старательно и торопливо. И на этом последнем листке мне не хочется уже писать ни о Шопене, ни о Нестерове283, вообще – ни о чем, что смутно бродит у меня в голове. Пусть уж остается она такой: пустоватой и бледной – как и все ее предшественницы. Только бы эта бледность дала, сберегла мне яркие краски для новой тетради, которую я сейчас буду сшивать.
В этой тетради – укор тому бессильному и бесцветному существу, которое годы учения в Высшей школе не могло отразить на бумаге полнее, существеннее, которое не поняло сущности этих лет жизни, вернее – пребывания в Святилище науки, не могло проникнуться ею, а всё внимание обратило на внешность жизни и прострадало от внешних неудач, ни разу не вникнув, не углубившись, не уйдя с головой в изучение всего того, что давалось в руки… Эта тетрадь – упрек мне, белоручке и человеку внешности…