Фудель именно принимал форму учения – был последователен самой своей жизнью, воплощая в поступке то, что считал истиной [87] . В отличие от многих других молодых друзей Леонтьева, горячих в начале, но вскоре растрачивавших свой энтузиазм, он твердо шел по пути, им избранному, – приняв Православие со всей решительностью, «как веру, нам данную», без произвольного отбора в учении, он вскоре принял и священнический сан, при поддержке К. Н. В мемуарном очерке, написанном по просьбе С. Н. Дурылина меньше чем за месяц до смерти, в сентябре 1918 года, о. И. Фудель вспоминал:
...
«Сам я обязан ему бесконечно многим. Достаточно сказать, что достижение счастия величайшего служения на земле, т. е. священства, связано у меня с именем Константина Николаевича. Самая мысль о священстве возникла в моей душе совершенно самостоятельно задолго до знакомства с Леонтьевым. Эта мысль явилась у меня, когда я писал последнюю главу своих “Писем о современной молодежи” в 1887 году.
Я звал молодежь на служение народу, главным образом на поприще сельского учительства, и вот в это время блеснула мысль: “А почему же не в священном сане? Ведь что еще ближе к народу”.
Но это мне казалось не только дерзким желанием, но и невозможным в практическом осуществлении, ибо сам я тогда не знал прецедентов принятия священства светскими людьми. И вот эту заветную мысль я высказал Леонтьеву. Он сильно обрадовался и поддержал мою мечту горячо и настойчиво, как и все, что ему нравилось. А когда о. Амвросий дал свое благословение на то, чтобы хлопотать о священстве, Леонтьев помог мне самым существенным образом» (Мое знакомство с Леонтьевым . С. 455–456).
Священство молодого друга приносило радость Леонтьеву и потому, что он видел в этом поступке воплощение своих заветных мечтаний о судьбах православия в России – чтобы появились многочисленные образованные, из хорошего общества монахи и священники [88] . Фуделю Леонтьев будет настоятельно советовать добиваться прихода в столице:
...
«Мне-то вовсе не хочется, чтобы вас послали на какие-нибудь “окраины” для борьбы с иноверцами. – Это, конечно, важно, но в 100 раз важнее действие прежде всего на образованных людей нашего Великорусского столичного общества. <…> Проникнуться мистической стороной учения, как проникнуты им были люди в старину и как теперь хорошие монахи и многие, хотя и очень порочные, но верующие крестьяне – нашему обществу очень трудно. – Но зато в случае удачи, при нашей собственной искренности и при помощи Божьей, один Председатель Суда, один Полковник, одна Княгиня, один Профессор или писатель – полезнее для Церкви шириной своего влияния – чем целое многолюдное село, которого жители обойдутся и без “благовоспитанного”, идеально настроенного и университетски образованного Священника. – Высшему и среднему образованному обществу претят семинаристы, даже и хорошие. – Это чувство вошло в привычку; дошло до несправедливости, до глупости, пожалуй. – Но – оно есть исторический факт – что делать. – Не забывайте этого. – И если Вы бы в чем-нибудь оказались бы и менее святы, чем монах несовременного воспитания или Священник из “духовных”, то все-таки образованный человек Вам больше поверит, чем им; а под Вашим влиянием он дойдет и до просвир, и до чтения “Житий”, и до самого того святого старца, к которому он без Вас бы и не пошел. – Свой опыт – верьте!» (Леонтьев – Фуделю, 14.XII.1888, с. 116, 117).
Когда же Фудель известит Леонтьева, что получил предложение «стать священником в Лесной женской пустыне – Седлецкой губернии в г. Беле» (Фудель – Леонтьеву, 05.III.1889, с. 124), то сколь характерной окажется реакция К. Н. – он обрадуется известию, несмотря на то что этот путь уводил бы Фуделя от воплощения мечт учителя о распространении религиозного настроения «в высших общественных и умственных сферах наших»:
...
«Раз вы заботитесь прежде всего, чтобы самого себя утвердить и духовно развить – то вы совершенно правы. – Вы беретесь за самый корень дела; и это делает большую честь вашему духовному настроению. – Держитесь его; – вы правы, рассчитывая на то, что и влияние не уйдет, если вы будете его достойны. – И я, когда поехал в 71 году на Афон, то мне было не до влияния; я думал о себе, о своих грехах, о своем неверии, о своем тогдашнем отчаянии; – а когда сам, с Божьей помощью, утвердился в верованиях и в познании учения, то и влияние откуда-то само собою пришло, несмотря на то что в то время я еще весьма сильно был борим разными страстями и привычными пороками» (Леонтьев – Фуделю, 09.III.1889, с. 128).
Собственно, тот самый «христианский пессимизм», который связан с именем Леонтьева, помимо прочего и заключается в той христианской уже без всяких оговорок и уточнений мысли, что вера дана для спасения души – она нужна нам не для мирского дела, не ради чего бы то ни было еще помимо спасения – и не ради даже спасения других: цель здесь одна – «душу свою спасти», а все прочее (и мирское дело, и забота о ближних – и что угодно еще) оказывается следствием движения к этой цели. Как писал П. Я. Чаадаев в первом «Философическом письме», народы Запада «искали истину и нашли свободу и благоденствие» (Чаадаев, 1991: 335), но если для Петра Яковлевича христианство (западное) оправдывается своим социальным результатом (и отсутствием такового обличается православие), то для Леонтьева внешний результат – лишь желание, «пророчество» в смысле «мечты», в каком значении он сам иногда употреблял это слово. И потому выбор Фуделя им не просто одобряется, но принимается с радостью: «Мне остается только – восхищаться быстротой и силой вашего духовного роста» (Леонтьев – Фуделю, 09.III.1889, с. 128–129). С планами монастырского священства не получится – в конце концов Фудель станет вторым священником собора в Белостоке, в Москву – священником пересыльной тюрьмы – он перейдет уже после смерти К. Н., а скончается уже священником третьего в своей жизни прихода, настоятелем храма Св. Николая Чудотворца в Плотниках на Арбате, упорно и твердо воплощая долг образованного православного священника, с заботой как о самых простых и немудреных нуждах своих прихожан, так и о духовных поисках своей интеллигентской паствы, храня память о наставнике.
Видеться и беседовать им довелось в жизни всего четыре раза, не считая случайной встречи в редакции «Русского дела», когда Фудель столкнулся с выходящим из кабинета С. Ф. Шарапова Леонтьевым, еще не будучи знакомым с ним. В третью встречу, когда они вдвоем ездили в Москву, Фуделю удалось нечаянно доставить Леонтьеву удовольствие из числа тех, которые тот особенно ценил. Широко известно, что К. Н. терпеть не мог железные дороги, считая их изобретением «хамским», противопоставляя им вольную езду на лошадях. Сев в поезд, вспоминал в 1918 году о. Иосиф, «сидел он против меня <…> хмурый и малоразговорчивый.
Сзади ехали какие-то дамы и весело болтали по-французски; я не прислушивался, да и не понимал ничего. Только вижу лицо Леонтьева проясняется и светлеет; глаза заблестели, он бросил взгляд на меня, потом стал смотреть куда-то вдаль, спокойный, чем-то внутренне удовлетворенный. Было особенно приятно смотреть на его лицо, строго очерченное в профиле энергичное и вдохновенное. Наконец он не выдержал; наклонился близко ко мне и стал говорить шопотом: “Вы поняли, о чем эти дамы?” Нет. “Они удивлялись, как это сидит священник, а манеры у него совсем светского человека.” И он, откинувшись на спинку, опять задумался чему-то, весело улыбаясь» (Мое знакомство с Леонтьевым …. С. 461–462).
Будучи прекрасным публицистом и очень одаренным писателем, Леонтьев, по свидетельствам знавших его достаточно близко людей, ярче всего раскрывался в разговоре – в том особом жанре интеллектуальной беседы, высоком и утраченном искусстве старой культуры:
...
«По определению Шарапова, речь Леонтьева была фейерверком, но это вульгарное сравнение указывает только на внешний блеск речи, поража<в>ший слушателя. Но здесь был не один только внешний блеск, здесь было глубокое внутреннее содержание, действовавшее на слушателя иногда обаятельно, иногда резко, но всегда подчинявшее остроумием и продуманностью мысли. <…> Леонтьев <…> с таким оживлением и одушевлением говорил часами , что казалось, это не калужский помещик, а южанин с Пелопонесса или Аппенин» (Мое знакомство с Леонтьевым . С. 443).
В суждении об этих речах нам остается только доверять отзывам очевидцев, единодушных между собой – но некоторый отблеск их сохранился в переписке Константина Николаевича, великолепную часть которой представляют публикуемые письма, где переплетается личное и деловое, рассуждения о вере идут рядом с газетными хлопотами и автор в своей стихии – диалога, в котором ответ раз за разом углубляет вопрос, где темы дня неизбежно приводят к немногим существенным темам, которые мы можем увидеть не в их застывших формулировках статей, неизбежно приноровленных к «публике», а в прямом и серьезном разговоре с молодым другом, обретенным на исходе жизни.