Таков действительно был приговор живых представителей Малороссии от лица усопших, сказавшийся в «покорных петитах», — тех представителей, которых нам не стыдно называть малорусским народом, — и этот приговор оказался безапелляционным.
Не чуял в душе ничего подобного глава наших отверженцев, Адам Кисель.
Склоняя короля к уничтожению унии, он, со всею силою своего красноречия, уверял его, что сам он, Кисель, по милости Божией, благоприятствует католической вере (klorej и ja za lasku Boza przyjacielem jestem), и что переход из обряда в обряд равен перемене одной одежды на другую. Он писал, как о деле, известном королю иезуиту, что лет пятнадцать трудился с Оссолинским над соглашением православия с католичеством, и что эти труды оперлись о самый Рим (i te ргасе о sam Rzym орлиz у sio). Он, очевидно, считал соединение малорусской церкви с польскою только делом времени, в виду совершившегося уже соединения национальностей. Но католический Рим не делал попятного шага в своих притязаниях, чего бы они ни стоили подчинившимся им народам, и, как увидим ниже, потребовал от своих добровольных рабов, поляков, защиты «дела Божия», не обращая внимания на дела человеческие.
Зато и с другой стороны проявилась необычайная напряженность религиозного, вернее сказать — церковного чувства. Кто и благоприятствовал до сих пор, подобно Киселю, римской пропаганде в её апрошах, как его приятель, Сильвестр Косов, и те теперь молчали, идучи следом за массою киевского духовенства. По общей участи высоких идей, осуществляющихся в низменной среде, наше малорусское православие потеряло много той чистоты, которою сияло в трудную для него эпоху Вишенского и Борецкого: но тем не менее дух его проповеди оставался несоединимым с духом проповеди римской, по своей противоположности, и каковы бы ни были наши православники вообще, но между ними не переводились ни такие молчальники, каким был Исаия Копинский, ни такие застолпники, каким видим мы вопиющего в польско-русской пустыне Афанасия Филиповича. «Соль земли» не могла обуять в Малороссии, и «свет мира» не мог погаснуть в удаленных от мирской суеты убежищах богословия.
Знали это римские прелаты по многолетней стойкости Малороссии на своей вере, и стали в упор против нашей национальной церкви по вопросу о том, чтобы «не быть и самому имени унии». При невозможности покорить русскую схизму духовными средствами, они действовали средствами вещественными, казуистическими. Они опирались на законы, установленные беззаконно, и говорили: «Уния с римскою церковью установлена в национальном синоде и утверждена святым отцом: пускай таким образом и уничтожается». Другими словами это значило: скорее должна погибнуть Польша, чем прекратиться римское беззаконие в Польше. Считая волю святого отца законом, а противящихся ей беззаконными, поляки сделались патриотами во имя погибельной для них римской политики. Папское знамя заменило у них национальное, а церковь заняла место государства. Чего боялась при Владиславе шляхта, то постигло ее при Яне Казимире: Польша перестала быть государством светским, а это вело неизбежно к тому, чтоб она и совсем исчезла с карты государства.
В последнем заседании чрезвычайного сейма, 24 декабря, была объявлена церковная война всеми голосами. В ксендзовско-патриотическом энтузиазме, правительствующая шляхта решила — не только собирать подати для уплаты регулярному войску, но созвать и посполитое рушение. Явилось единодушие в постановлениях, единодушие в пожертвованиях, явилась даже строгость относительно собирания налогов.
В ответ на покорные petita Хмельницкого, представлявшие теперь уже ультиматум не только казацкого, но и малорусского народа, король отправил Украинскому комиссару Киселю ультиматум панский, для предъявления Хмельницкому. От казацкого гетмана паны требовали, чтоб он прежде всего (ante omnia) отрекся и отступил от всех союзов (foedera) с иноземцами, и чтобы войска свои вел туда, куда ему будет повелено, а именно против Порты, еслиб то было нужно. «Ибо он» (писал король Адаму Киселю) «запряг (auctoravit) шею свою в новые присяги язычникам, и сам же нам в письме своем хвастливо (jactanter) об этом сообщает, говоря, что никто этого союза не разорвет. Вот какие задатки мира со стороны самого Хмельницкого! Что же касается веры, то такой мир скорее можно назвать крайним порабощением (extremae imago servitutis): русину, который желает быть унитом, он велит быть дизунитом».
На это Кисель мог бы отвечать, что паны, с королями своими, никому не повелевали быть унитом, или католиком, однакож сделали так, что теперь он один только из православных сидел в сенаторских креслах, которые в среде литовских сенаторов принадлежали прежде, за исключением одного или двух, православным и протестантам. Но Кисель был конфидентом Оссолинского, Могилы и Косова по тем трудам, которые «оперлись о самый Рим». Он высказал одну только правду, да и то не королю. Убеждая Радзеёвского, теперь коронного подканцлера, сделать попытку к миру и после казацкого задора, и сожалея, что приласкали православных духовных, он писал: «Скажем другу правду: ссорят нас духовные с обеих сторон», и этим подтвердил слова пьяного Вешняка.
Рядом с достопамятным изречением об унитах, королевские советники написали от имени короля к Адаму Киселю следующее: «Что касается войска, то какая в том справедливость, что нашим хоругвям и в собственных стоянках не дозволяют сидеть у линии, а казаки присвоили себе право вымышлять и указывать ляхам границы? А в новой казацкой милиции какое это равенство и какая безопасность (jaka to paritas, jaka securitas), когда против нашей воли и выписчики, и реестровые пользуются свободой и саблей, а Речь Посполитая остается при умеренном войске»?
Паны, строители Польши из русских развалин, видели в чужом глазу сучек, а в собственном не замечали и бревна. Злоупотребления нравственным правом далеко превышали в Речи Посполитой вытекавшие из них злоупотребления революционным бесправием.
Уверенные в своей правоте, правительственные паны писали теперь от имени короля к Адаму Киселю: с энтузиазмом, достойным благоразумнейшего дела, что «сильно уповают на Бога, подавшего им в руки меч на оборону добрых и покаранье злых», и повелевали Киселю, дождавшись другого комиссара, Станислава Лянцкоронского, потребовать от Хмельницкого в заложники детей его для обеспечения комиссии среди черни и казаков. Они надеялись устрашить Хмельницкого сеймовым постановлением о двояком вооружении.
Здесь надобно вспомнить, что в их среде не стало того, кто, как видим, не напрасно уверял папу, что поляки больше занимаются борьбой с гражданами своими за веру, нежели безопасностью и целостью общего отечества. Оссолинский почил от славных и вредоносных дел своих 9 августа 1650 года. Дошедшие до нас пасквили говорят, что смерть поздно освободила от него Польшу, а соучастник шашней его, Ян Казимир, редко бывал так весел как в день его смерти: Оссолинский унес в могилу не одну тайну могущественнейшего и непобедимого монарха. Канцлерство сделалось теперь достоянием лица духовного бискупа Андрея Лещинского.
Ксендз канцлер уведомлял Киселя, что казацкими комиссарами назначены большею частью те, которых он сам предложил; что инструкция предстоящей ему комиссии будет двоякая: одна явная, другая тайная; что первая уже готова, но составление второй требует больше времени и хлопот. По его словам, паны искренно желали мира, но готовили и регулярное войско, и посполнтое рушение. Если удастся склонить Хмельницкого к миру, то оба войска, казацкое и панское, немедленно выступят против неприятеля Св. Креста.
Таким образом шляхетский народ, заплатив так дорого за свое противодействие Турецкой войне Владислава IV, теперь был готов осуществить его намерение.
Немудрено, что правительственные пигмеи, с пигмеем королем во главе, стали титуловать уничиженного ими короля Владиславом Великим.
От 5 января 1651 года Ян Казимир публиковал первые вици, долженствовавшие служить и за вторые, с тем чтобы шляхта, по получении третьих, садилась на коня.
14 февраля послан был сендомирский каштелян, Станислав Витовский, в Москву с просьбою, чтобы царские бояре сносились с королевскими полководцами и дозволяли добывать у себя съестные припасы; чтобы было дозволено польскому войску проходить через Московскую землю; чтобы донские татары царские ударили на крымских и ногайских, когда королевское войско наступит на неприятеля.
Кисель заблаговременно убрался из Киева и, в ожидании результатов чрезвычайного сейма, жил в своей Гоще. Он был так болен хирагрою, что писал чужой рукою и, между прочим, хлопотал о пожаловании ему богуславского староства, выставляя свою цноту в таком виде, что возбуждал смех даже в варшавских своих приятелях. Он спекулировал любовью к отечеству до самой смерти, и в этом смысле был истинный поляк, о котором русский поэт сказал: