Другая, самая грустная притча: «Желая наказать сына, царь ссылает того в дальние края. Царевич, изнемогая от голода и холода, ждет указа о возвращении. Проходят годы, он теряет последние силы. Но вот в один прекрасный день государь отправляет к сыну гонца, готового исполнить любое желание царевича. Посланник ждет указаний, а царевич… царевич просит у него всего кусок хлеба и теплую одежду. Он забыл, что он царевич и может вернуться в отцовский дворец».
В Пшисхе хасиды предъявляли к себе непомерные требования, служившие для человека гарантией от забвения.
«Забвение лежит у истоков изгнания, память — у истоков избавления», — сказал Баал-Шем Впрочем, в Пшисхе окончательным избавлением не слишком интересовались Люди размышляли о Мессии, но не пытались ускорить его приход Они работали скорее на себя, чем на Бога Цель не в том, чтобы заставить Мессию прийти, а в том, чтобы идти к нему, приспосабливая мир к душевным потребностям человека Ожидание затягивается? Не беда В Пшисхе дел хватает, да и торопиться некуда Кроме того, грядущие мессианские времена их пугали «В дни эти, — предсказывал рабби Бунем, — летом будет не жарко, а зимой — не холодно Мудрецы позабудут мудрость, а хасиды рвение».
Его преемник, Менахем-Мендл из Коцка, пошел дальше Он понял — зловещие пророчества могут сбыться и без избавления. Отсюда его страдания. Неужели нет никакой связи между творением и Творцом, оком и видением, страхом бегства и страхом воссоединения? Неужели человек не способен поведать о своих муках даже Тому, от Кого они исходят?
Для сегодняшнего рассказчика Пшисха — это ворота, распахнутые в прошлое, откуда настоящее озаряется нестерпимо ярким светом Это клад, и в поисках его мы устремляемся из Кракова в Прагу, а оттуда в Рижин и в Си-гет, — а найти его негде Ибо кто-то из нас — хасид ли из Пшисхи, ребенок ли из Вижницы — уже нашел и уже потерял сокровища. Но не забыл о них Еще не забыл.
Где-то в Центральной Европе, между Варшавой и Люблином, затерялось маленькое местечко, название которого навевает грезы: Коцк.
Год 1839.
Зима. Валит снег. Прижавшись друг к другу, домишки и хижины медленно исчезают в безмолвной ночи. Низко висит небо над пустынными улицами. Местечко, затаившее дыхание, кажется призрачным.
А в неказистой избе самые пылкие, самые требовательные последователи хасидизма готовятся к первой субботней трапезе. Сидя в Бет-Мидраш за прямоугольным столом, накрытым традиционной белой скатертью, они не чувствуют пронизывающего холода. Глаза их устремлены на возбужденного уродливого человечка: рабби. По обычаю ученики ждут, когда он освятит вино и хлеб. Но рабби не торопится. Что с ним? О чем он думает в этот ничем не примечательный безмятежный вечер? Словно больной, он с трудом переводит дыхание. В его вздохе, обращенном на свечи, — древняя и невыразимая мука. Гости подавленно молчат. Что-то в нем тревожит и пугает их, что-то должно произойти: кто знает, какие стены какой крепости собирается низвергнуть рабби, чтобы в пролом ворвалась буря — какая буря? Тягостное молчание не предвещает ничего хорошего. Никто не осмеливается пошевелиться или просто взглянуть на соседа в робкой надежде обрести спокойствие. Вот-вот распадется время и мысль тайная станет явной. И вдруг рабби — он выглядел старше своих 50 лет — со свирепым и наводящим ужас лицом откидывает голову назад и…
На этом история обрывается. Никто не знает, что именно тогда стряслось. И сегодня, через 130 лет, тайное остается тайным. Очевидцы, похоже, поклялись никогда не упоминать о чем-либо, имевшем отношение к происшедшему. Никто не нарушил заговор молчания, но загадка сохранилась, хотя смысл ее, видимо, утерян.
Той ночью в Коцке произошло что-то чудовищное, невыразимое. До сих пор хасиды вспоминают об этом, но говорят о событии только в тщательно завуалированных выражениях и только между собой. Одни толкуют о помрачении, другие — о болезни непонятного происхождения. Некоторые полагают, что в тот вечер рабби, по причинам, известным лишь ему самому, решил поразить землю и горний мир, отказавшись служить праведным посредником между ними. Среди многих более или менее фантастических версий, бытующих среди хасидов и их противников, отметим лишь некоторые, чтобы несколько прояснить этот эпизод и, главное, характер самого рабби.
После долгого тягостного молчания, пишет некий польский романист, еврей по национальности, рабби преступил законы субботы, погасив субботние свечи.
Вторая версия: прервав размышления, рабби внезапно начал обличать вечные раздоры, окрашивающие всю еврейскую историю. Говорят, он вскричал: «Неужели я должен поверить, что „эйн дин веэйн даян“ это история „Без судьи и без справедливости?“»
Третья версия более реалистична: узнав о новых погромах, опустошающих еврейские общины Польши и России, рабби гневно стукнул кулаком по столу и вскричал: «Я требую, чтобы справедливость восторжествовала, я требую, чтобы Высший Судия повиновался Своим собственным законам!» В ту субботу надлежало читать отрывок из Библии, в котором повествовалось, как Эсав уступил первородство Яакову. И рабби продолжал: «В Талмуде написано, что впоследствии Эсав, сожалея о сделке, пролил три слезы. И эти три слезы мы все еще оплакиваем кровью в бесконечном изгнании. Сколько еще нам платить? Неужели этому никогда не будет конца?» Тут, взглянув на лица перепуганных слушателей, рабби взорвался. «Что вы уставились на меня? Боитесь? Кого? Чего? Ваш страх мерзок! Вы жалкие трусы, лгуны и лизоблюды! Убирайтесь, слышите — подите вон, я хочу остаться один!»
Какая из трех версий (а есть ведь и другие) соответствуют истине? Этого никто не знает. Тем не менее известно, что все они заканчиваются одинаково: рабби упал без памяти и его отвезли домой, где он прожил анахоретом целых 20 лет — вплоть до самой смерти.
После этого происшествия минули недели, месяцы, в течение которых он не принял ни одного посетителя и не выказал ни малейшего интереса к внешнему миру. За службой он следил через два отверстия, специально просверленных в двери. Его призывали к Торе — он являлся закутанный в талес, взъерошенный, с потухшим взглядом, сея сумятицу одним своим видом. Он почти не ел и не спал, не позволял врачам лечить, а друзьям — утешать себя. Он более не обучал людей и не предавался суетным заботам. Рабби не хотел ни давать, ни получать. Он совершенно не интересовался никем из своих учеников, а те продолжали стекаться к нему со всех концов, влекомые трагическим обликом Учителя.
Иногда ночью можно было увидеть, как, сгорбившись, он сидел за столом, уставясь в пространство невидящим взглядом — тень среди колеблющихся робких теней, отбрасываемых дрожащим огоньком свечи.
Рабби Менахем-Мендл из Коцка.
Или проще: Мендл из Коцка. Учитель поневоле, разгневанный праведник, святой мятежник. Среди тысячи ха-сидских учителей, великих и малых, со времен Баал-Шема и до второй мировой войны, он, несомненно, — наиболее загадочная, обескураживающая и самая трагическая фигура. Обычно между человеком и легендой о нем ощущается некая нетождественность, несоответствие. Но в данном случае реальность превосходит воображение. Если есть в хасидизме Учитель, не умещающийся в свой литературный образ, несомненно приукрашенный, то это Менахем-Мендл.
О нем рассказывают множество историй, но все они бросают лишь слабый свет на его личность и не идут дальше намеков. Он присутствует в каждой истории, но даже совокупность повествований не дает о нем полного представления. Он — искрящееся, могучее, свободное, всеохватывающее пламя. Чем больше о нем говорится, тем загадочнее его тайна. При его жизни люди не осмеливались взглянуть ему в лицо. Давно уже мертвый, но по-прежнему могучий в легенде, Менахем-Мендл продолжает судить нас, словно он наш современник.
После него не сохранилось портретов, не оставил он и наследников. Никаких следов бытия! Все скудные сведения о нем: его привычки, бесчисленные начинания и затем внезапные вспышки гнева, его призывы и его молчание — сберегли для нас немногочисленные товарищи и ученики, чье присутствие он терпел. Утверждают, будто он записывал свои размышления, но уничтожал записи так же быстро, как и создавал их: уничтожал ночью то, что писал днем.
О нем говорят то же, что о двух предшественниках Мендла. До предела уплотнив все то, что необходимо, но невозможно сказать о человеке, его судьбе и земном пути, он пытался вместить это… в одну-единственную страницу.
Страница должна была превратиться в трактат под названием «Книга человека». Каждый день писал он ее только для того, чтобы порвать в клочки с наступлением ночи.
«Знаешь, почему я ничего не публикую? — спросил он одного посетителя. — Видишь ли, кто, спрашивается, будет читать меня? Не ученые, не эрудиты — они знают больше моего. Читатель должен почувствовать, что знает меньше, чем я. Кто же этот читатель? Бедный крестьянин, всю неделю работающий в поте лица. Когда он может раскрыть книгу? В субботу. А в какое время? Только не в пятницу вечером — он слишком устал. В субботу утром? Но утро отведено для молитв. После службы он возвращается домой; наслаждается трапезой, распевает любимые песни, а затем мирно отдыхает. Наконец-то у него появляется возможность заглянуть в мою книгу. Он берет ее, открывает. Увы, мой читатель объелся и отяжелел. Он начинает клевать носом, засыпает и роняет мое сочинение на пол. Так стоит ли выпускать книгу?»