Только с этой точки зрения можно действительно понять проблему мастерства поэта. В глубоком смысле мастерство - это не подбор и расстановка слов, соблюдение ритма и рифмы, использование различных приемов, а воссоздание в стихе своего жизненного поведения, которое должно воплотиться в интонации, ритмике, в строении фраз, в самих звуках - словом, в целостной реальности стиха, полно и чутко отражающей все сдвиги и оттенки живого голоса поэта.
Таким образом, мастерство столь же нераздельно, как смысл поэзии, связано с жизненным поведением поэта. Стих Пушкина, Боратынского, Языкова, Тютчева, Некрасова, Фета, Блока, Есенина, Маяковского запечатлел, в конечном счете, именно своеобразие их "поведения", их реальной судьбы, хотя это очень трудно показать наглядно, путем объективного анализа. "Пишу, как живу" - это определение относится к форме в той же степени, как и к содержанию поэзии.
Жизненное поведение поэта запечатлевается в содержании его стихов своей духовной стороной, а в форме - "практической", даже телесной, ибо в стихе отражается своеобразие самого мускульного усилия. Но духовная и телесная жизнь человека образуют целостное единство и подчинены единому жизненному ритму и тону. Поэтому мысли и рифмы поэта бегут, по слову Пушкина, навстречу друг другу и сливаются в органическое целое.
Мертвая клетка по своему составу и структуре ничем не отличается от живой; но в ней отсутствует та еще совсем непонятная нам энергия, которая дает клетке жизнь и не позволяет ей разлагаться. Поведение поэта можно сравнить с этой энергией жизни, с этой витальной силой; оно одушевляет мысли и рифмы и создает из них живое самодовлеющее творение...
В этом творении - то есть в подлинном стихотворении - уже нет, строго говоря, ни мыслей, ни рифм (то есть, говоря шире, нет слов). Мысли и слова - это только материалы для творчества. Тот, кто, читая настоящее стихотворение, воспринимает в нем мысли и слова - тот, по сути дела, не воспринимает само стихотворение, как таковое, - то есть особенную художественную реальность, подобную реальности музыки, танца, архитектуры и т. п. Взять из стихотворения мысли и слова - значит, за деревьями не увидеть леса. Естественно, что для тех, кто в стихах ищет обобщающий смысл и яркие слова, не существуют многие прекраснейшие стихотворения, из которых нельзя извлечь какой-либо афоризм или неожиданное словосочетание. Между тем именно такие стихи составляют значительную часть наследия Пушкина (особенно зрелого) и занимают преобладающее место в наследии Языкова, Фета, Анненского, Есенина.
Возьмем одно из широко известных есенинских стихотворений 1925 года:
Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг.
И сердце под рукой теперь больней и ближе,
И чувствую сильней простое слово: друг.
Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!
Хладеет кровь, ослабевают силы.
Но донесу, как счастье, до могилы
И волны Каспия, и балаханский май.
Прощай, Баку. Прощай, как песнь простая.
В последний раз я друга обниму,
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму.
Тот, кто ищет в стихах мысли и слова, не найдет здесь ничего. Какая тут мысль? Да просто прощается человек с городом и с любимым другом. Кстати, даже и "картины" нет - разве можно представить себе голову, которая нежно кивает в сиреневом дыму, как золотая роза?
А слова? Да все они какие-то стертые, подчас даже заштамповавшиеся: "золотая роза", "сиреневый дым". Рифмы - "примитивны"; метр - совершенно обычный, тот самый пятистопный ямб, что и в пушкинском "Я вас любил..." (хоть и осложненный в некоторых строках лишней стопой).
Но стихи открываются лишь для того, кто способен воспринять их как целостную живую реальность поэзии.
Только тогда понимаешь, чувствуешь, с какой правдой и обнаженностью воплотилось в этой строфе прощание поэта с его последним - перед гибелью путешествием, какое простое, как бы даже доступное всем и, в то же время, покоряющее своей высшей человечностью чувство красоты жизни, переплелось здесь с ощущением неотвратимого конца. Можно показать, например, что в этой строфе - совершенная, исполненная с абсолютным музыкальным слухом инструментовка. Каким заклинанием звучат все эти "прощай, Баку, прощай, как песнь простая", "в последний раз...", "как роза золотая", "нежно мне в сиреневом дыму"! А этот ритмический сдвиг, эта лишняя стопа в последней строке - как будто поэт медлит, не хочет замолчать, закончить, завершить словно сама жизнь его оборвется, когда оборвется стих...
И, конечно, совершенство заключено здесь не в самом по себе подборе и расстановке звуков (о чем Есенин, очевидно, и не думал), а в том, что эта тончайшая инструментовка сочетается с безусловной естественностью, с неподдельной достоверностью. Каждая фраза естественна, как вздох, как непроизвольно вырвавшееся восклицание. Штампы, устойчивые поэтические обороты вроде "роза золотая", неожиданно предстают здесь как первые пришедшие на ум слова, и штамп вдруг оборачивается первозданным, идущим прямо из сердца и потому неповторимым словосочетанием.
Художественность формы определяют не избранные поэтом приемы, а те основные законы, которые определяют природу искусства в целом, хотя, конечно, в реальности формы они проявляются специфически.
Есенин часто повторял, что истинная поэзия есть не просто воспроизведение жизни, но жизнь в стихе. Еще в 1918 г. он говорил Блоку: "Нужно, чтобы творчество было природой"; "Слово - не предмет и не дерево; это - другая природа"98.
Через несколько лет он заметил: "У Клюева в стихах есть только отображение жизни, а нужно давать самую жизнь"99.
Это ни в коей мере не означает, конечно, какого-либо отрицания "мастерства", искусности, ибо "дать" в стихе "самую жизнь" неизмеримо труднее, нежели "отобразить" жизнь.
Есенин, разумеется, "ни при какой погоде" не читал "Критику способности суждения" Канта, где есть, в частности, следующее определение подлинно художественного произведения: "Целесообразность в форме этого произведения должна казаться столь свободной от всякой принудительности произвольных правил, как если бы оно было продуктом одной только природы"100.
Но из приведенных высказываний ясно, что поэт осознавал в себе самом ту стихию, которую Пастернак, говоря о Есенине, назвал "высшим моцартовским началом"101. Однажды в том самом Баку, обратив внимание одного из своих друзей, П. И. Чагина, на ржавый желоб, по которому текла прозрачная родниковая вода, Есенин сказал ему: "Вот такой же проржавевший желоб и я. А ведь через меня течет вода даже почище этой родниковой. Как бы сказал Пушкин - Кастальская! Да, да, а все-таки мы оба с этим желобом ржавые"102.
Это относится не только к Есенину - человеку. Сами стихи его, и в том числе те, о которых идет речь, - тоже своего рода "ржавый желоб". Все эти "тебя я не увижу", "теперь в душе печаль", "хладеет кровь", "роза золотая", "в сиреневом дыму" и т. п.- покрыты настоящей ржавчиной. Этим "поэтические формулы" сложились чуть ли не в романтической лирике 1820-х годов, потеряли блеск в стихах эпигонов романтизма середины и конца XIX века, а затем навсегда, казалось бы, ушли в бытовой романс. Сестра поэта, А. А. Есенина, вспоминает, что брат ее чаще всего просил спеть следующий "жестокий романс"103:
Нам пора расстаться - мы различны оба.
Твой удел - смеяться, мой - страдать до гроба.
Вы не понимали ни моей печали,
Ни моей печали, ни моих страданий.
Прочь, прочь. Ни слова. Не буди, что было.
В жизни я другого, не тебя любила.
Ясно, что стихи эти находятся за пределами поэзии104. Однако последняя строка вполне могла бы встретиться в стихах Есенина...
Невозможно разбирать здесь вопрос о том, почему Кастальский ключ, бивший в глубинах есенинского творчества, вытекал по ржавому желобу; для этого нужно написать целое исследование о поэте. Нам важно другое увидеть, как этот Кастальский ключ звучит в самой есенинской форме, как "целесообразность" в этой форме выступает столь свободно, что кажется "продуктом одной только природы".
И вот с этой-то точки зрения как раз нет никакого противоречия между "заржавленностью" и родниковой прозрачностью поэтического слова Есенина. Можно бы даже подозревать (как многие и делали), что "ржавые" слова появляются в стихе в результате тончайшего, изощреннейшего художественного расчета...
В самом деле: идут как бы совершенно уже опустошенные романсно-романтические формулы:
Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
Теперь в душе печаль...
и вдруг предельно точная "реалистическая" строка, сама по себе похожая на неповторимый человеческий жест:
И сердце под рукой теперь больней и ближе...
Тут уже не ржавчина, а чистый блеск металла.
Это действительно похоже на лукавую расчетливость: на стертом фоне сильнее поражает яркая краска. А в следующей строке романсность и реалистический лиризм, так сказать, сливаются, воплощая основную стилевую тенденцию стихотворения в ее целостном существе: