Эта пассивная покорность подтолкнула якобинцев к новым обвинениям. Министр внутренних дел Тара и адмирал Д’Альбарад сделались предметом гнусных подозрений. Робеспьер, покровительствовавший анархии настолько, насколько считал ее необходимой для торжества революции, энергично восстал против подстрекателей к беспорядкам с той минуты, как революция показалась ему упрочившейся. «Значит, достаточно человеку быть у власти, чтобы его обвинили? — воскликнул он среди ропота якобинцев. — Неужели мы никогда не перестанем верить смешным выдумкам, которыми нас засыпают со всех сторон? Осмеливаются обвинять даже Дантона! Уж не хотят ли и на него навлечь наше подозрение? Обвиняют Бушотта, обвиняют Паша. Пора положить конец этим гнусностям».
Несколько дней спустя Робеспьер с такой же твердостью восстал против обвинений, направленных на дворян, служащих в войсках. «Что значат все эти пошлые выражения о дворянстве? — сказал он. — Мои теперешние противники не большие республиканцы, чем я. Разве вы хотите держать Комитет общественного спасения на помочах? Выскочки, однодневные патриоты хотят очернить во мнении народа его самых старых друзей. Привожу в пример Дантона, которого оклеветали; Дантона, на которого никто не имеет права возвести ни малейшего упрека; наконец, Дантона, которого можно уронить во мнении, только доказав, что обладаешь большей энергией, талантом и любовью к родине, чем он. Я не претендую на то, чтобы меня сравнивали с ним, но я только ссылаюсь на него. Два человека, состоящие на жалованье у врагов народа, два человека, на которых доносил Марат, притворяются, что заняли место этого патриота. Через них эти враги изливают на нас свой яд. Один из них — известный своими позорными поступками священник Жак Ру; другой — Леклерк, служащий доказательством того, что порок не чужд и юным душам. Они восхваляют Марата, чтобы иметь право унизить нынешних патриотов. Зачем хвалить мертвых, лишь бы оклеветать живых?»
В то время как Робеспьер, стараясь склонить на свою сторону общественное мнение, сдерживал таким образом якобинцев, Дантоном овладело состояние нравственного утомления, парализующее иногда самых пылких честолюбцев, когда их не поддерживает всемогущество бескорыстной идеи. В словах его стали заметны колебания и отчаяние души, оглядывающейся назад, у которой больше сил для сожалений, чем для желаний, — верные признаки упадка честолюбия, а у общественных деятелей — верное предсказание падения карьеры. «Несчастные жирондисты, — восклицал Дантон, иногда вздыхая. — Низвергли нас в пропасть анархии и сами были поглощены ею; мы, в свою очередь, тоже погибнем в ней, и я чувствую уже, как бездна поднимается над моей головой!»
В таком настроении Дантон оставил трибуну якобинцев, редко обращался с речами к кордельерам и молчал в Конвенте. Казалось, он предоставил революцию ее течению, а сам встал в стороне, чтобы наблюдать, как понесутся обломки.
По настояниям молодой жены и новой родни, побуждавших его не принимать участия и даже не вмешивать свое имя в дела Террора, уже начинавшего возмущать добрых граждан, он решился покинуть арену, бежать из Парижа и удалиться в Арсисюр-Об.
Он был слишком большим знатоком человеческого сердца, чтобы не понять, что его удаление в подобную минуту являлось поступком чересчур смиренным или чересчур горделивым для человека столь влиятельного. Удалиться из Конвента во время переживаемого им кризиса равнялось отречению или угрозе. Дантон знал это. Поэтому он скрыл настоящие причины своего отъезда, сославшись на утомление.
Главной причиной был ужас, внушаемый ему предстоящим вскоре судом над Марией-Антуанеттой. Он клялся, что спасет головы этих женщин и детей. Он предлагал отправить королеву, ее дочь и принцессу Елизавету в Австрию. Он скрывал под словами, выражавшими презрение, сострадание, которое ему внушали эти безоружные жертвы. Он не хотел, чтобы его запятнала кровь этих женщин.
Перед отъездом у Дантона состоялся секретный разговор с Робеспьером. Он унизился перед своим соперником до того, что просил, чтобы Робеспьер во время его отсутствия защитил его от клеветы, которую продолжали распространять кордельеры насчет его честности. Робеспьер, довольный тем, что перед ним смирился единственный человек, могущий поколебать его влияние в стране, не хотел удерживать Дантона.
В своем сельском уединении в Арсисюр-Об Дантон жил поглощенный единственно своей любовью, заботами о своих маленьких детях и домашних делах, счастливый свиданием с матерью, друзьями детства и видом родных полей. Казалось, он окончательно сбросил с себя бремя общественных дел и даже само воспоминание о них. Он никому не писал. Он не получал писем из Парижа. Нить всех его заговоров была порвана. Только изредка его посещал один из депутатов Конвента, депутат Куртуа, его соотечественник, которому принадлежали мельницы в Арсисюр-Об. С ним они разговаривали об опасностях, грозивших Франции.
В разговорах с женой, ее матерью и Рикорденом Дантон не скрывал своего искреннего раскаяния в революционных увлечениях, в которые его вовлек пыл страстей.
Он пытался оправдаться от соучастия в сентябрьских убийствах. Он говорил о них уже не так, как на следующий день по их совершении («Я взглянул в лицо своему преступлению, и я совершил его»), но как об исступлении патриотизма, к которому увлекли народ изверги Коммуны и которого он не в силах был бы предотвратить, несмотря на то что чувствовал к нему отвращение. Он не скрывал также надежды вернуть влияние, после того как настоящие волнения устранят с арены действий ничтожные умы и слабые характеры, господствующие в Конвенте. Он говорил о Робеспьере как о мечтателе, иногда жестоком, иногда добродетельном, но всегда предающимся химерам. «Робеспьер, — говорил он, — утопает в своих идеях, но не умеет трогать людей». Дантон не верил в долговечность республики.
Он читал историков Рима, а также много писал, но немедленно сжигал все написанное. Он хотел оставить после себя только один след — свое имя.
Робеспьер, наоборот, хоть и изнуренный умственным трудом, который мог бы истощить нескольких человек, забывал себя самого, чтобы с большим, чем когда-либо, рвением отдаться своему идеалу правления. Непостоянство Жиронды убедило его в том, что эти люди хотели возвращения монархии или учреждения республики, в которой господство богатства заменило бы собою господство церкви и монархической власти и где народ получил бы несколько тысяч тиранов вместо одного. После их падения Робеспьер начал надеяться, что достигнет своей цели. Этой целью являлось участие в правлении всех граждан через своих представителей, которые избирались бы народом и правили, имея в виду блага народа, составив избирательный совет, являвший собой единственную правящую власть.
Робеспьер усерднее, чем когда-либо, начал посещать вечерние заседания якобинцев, чтобы отвлечь их от заговоров, время которых, по его мнению, уже прошло. Он не хотел продолжать унижать революционные принципы до понятий испорченного и отставшего в своих взглядах народа, напротив, он хотел поднять народ до высоты духа своих принципов. Робеспьер ближе сошелся с небольшим кружком суровых, но честных людей, которые довели до культа жестокую логику демократии. Это были Кутон, Леба, Сен-Жюст, ничем не запятнавшие себя до тех пор, кроме фанатизма. Эти депутаты собирались каждый вечер у своего предводителя; там они рисовали прекрасную перспективу правосудия, равенства и счастья, которую сулила всем новая доктрина. При виде пустых стен, умеренной вечерней трапезы и философской беседы никто не подумал бы, что присутствует при заговоре демагогов, но скорее — на собрании мудрецов, мечтающих об учреждениях Золотого века.
Мирные картины чередовались с трагическими событиями, происходившими в это время. Любовь согревала сердца этих людей. Нежное чувство Кутона к женщине, служившей ему утешением на склоне дней, бурная и страстная любовь Сен-Жюста к сестре Леба, серьезное предпочтение, которое Робеспьер оказывал второй дочери своего гостя, любовь Леба к младшей сестре, проекты союза, мечты о счастье после бурь — все это придавало разговорам семейный, беспечный, подчас веселый характер, не возбуждавший подозрений в незаконности собраний главарей, а вскоре и тиранов республики. Там говорили только о счастье отречься от какой бы то ни было общественной роли тотчас после торжества принципов. Сам Робеспьер мечтал об уединенной хижине в глуши Артуа, куда он отвезет свою жену и откуда, счастливый, будет наблюдать общее счастье.
Итак, Робеспьер и Дантон, два человека, волновавшие в то время республику, столкнувшись, должны были бы уничтожить друг друга, а вместо того жаждали лишь отречься от власти. Но популярность не допускает отречения. Хоть взгляды Робеспьера и Дантона и различались, оба сходились в желании дать всю власть Конвенту. По их мнению, лучшим правительством стало бы правительство, способное упрочить победу над партиями, враждебными революции. Франция и свобода пребывали в опасности, а значит, законы переставали быть законами и превращались в оружие.