Образы, которыми чаще всего оперирует николаевское царствование, – это образы «служащего», то есть императора как высшего чиновника, и «рыцаря» – видимо, наиболее привлекательный для самого Николая, любившего вальтер-скоттовский антураж. Однако, при всей видимой противоположности этих образов, их объединяет общий этос «служения». Специфическую психологию власти Николая отчетливо подметил Тынянов, сказавший как-то, что «Николай I был карьерист»: он «служил» императором, как бы добиваясь «успехов по службе». Не случайно столь многие мемуаристы отмечают, как император преображался в те моменты, когда он считал возможным перестать быть «на службе»: он «исполнял должность» императора, постоянно как бы разглядывая себя в зеркале, проверяя, соответствует ли его образ идеалу, – отсюда напряженность, «постановочность» его действий – и столь резкий контраст с его поведением «за сценой».
Лидия Гинзбург в 1933 году записала: «Кюстин, при всем незнании и непонимании фактов – граничащем с клюквой, – многое понял в свойствах и тенденциях империи Николая I. В сочетании дикости с регулярностью он угадал предпосылку бюрократического строя». Регулярное государство сдаст свои позиции в царствование преемника Николая I: александровское правление начнется с того, что государство утратит статус автономии, вынужденное признавать источник своей легитимности за пределами себя. И это неопределенное признание («указание в никуда») станет источником нестабильности: «другой» в этой системе будет присутствовать как фигура умолчания: дисциплина сменится управлением, то есть признанием невозможности рационализировать реальность без остатка.
С 1880-х годов начнется вторая история образа Николая I: он станет символом русского западнического консерватизма, когда Катков провозгласит возвращение к идеалам его царствования. Любопытность этой ситуации в том, что символической станет, разумеется, не реальная фигура императора и не образ, им культивируемый, а образ, созданный в глазах европейской публики, – символа реакции в европейской системе координат 1830—1840-х годов, слабо соотносящейся с русскими реалиями, но удобно входящей в устоявшиеся схемы как воплощение монархического принципа. Образ «сильной власти» приобретает черты, прямо противоположные тем, которые выступали специфическими для николаевской мифологии, – надзаконность и патриархальность.
Характерно, что русский консерватизм сошелся с либерализмом, сделав базовым для конструирования образа Николая события 14 декабря 1825 года, разойдясь только в расстановке знаков. В этом сказалась и естественная вторичность консерватизма как реакции на преобразования, и слабость русского западнического консерватизма, внутренне разорванного между ориентацией на европейскую культуру и образованность и сознанием своего отчуждения от современного направления европейского развития.
Единственный Премьер Российской империи
Необычные положения требуют необычных людей. И если режим еще на что-то способен, то он таких людей находит. Назначение Столыпина министром внутренних дел прошло относительно малозамеченным – он прошел довольно привычный к тому времени бюрократический путь, типичный для аристократа, выбравшего службу – из уездного предводителя ковенского дворянства в губернаторы Гродненской области, затем назначение саратовским губернатором, где сумел себя положительно зарекомендовать в 1905 – начале 1906 года.
Должность министра внутренних дел к тому времени сделалась местом «смертников». Сипягина убили в 1902-м, его преемник Плеве погиб в 1904-м. К тому же в революционной России оно оказалось и местом в высшей степени ненадежным – если шанс выжить был, то шансы сохранить репутацию казались призрачными. Святополк-Мирский, сменивший Плеве и пытавшийся лавировать между «либеральной общественностью» и «старым курсом», в результате ушел ненавидимый всеми – и властью, и обществом (не говоря уже о революционерах, ненавидевших всякого министра внутренних дел по должности). Кратковременный Булыгин, личность, «во всех отношениях заурядная» (Вл. Гурко), давший свое имя «совещательной Думе», скорее плыл по течению, чем проводил какую бы то ни было определенную политику. Дурново, ставший символом жестких мер по подавлению революции, свалив Витте, и сам был вынужден оставить министерство как неприемлемый ни для кого, кроме крайне правых. Весной же 1906 года было решено попытаться «договориться с общественностью», испытать возможность компромисса – в результате возникло «министерство Горемыкина», долженствовавшее попытаться «сотрудничать с Думой».
«Старая власть» сделала многое, чтобы это сотрудничество стало возможным – начиная от символических жестов, вроде торжественного приема в Зимнем дворце депутатов и тронной речи, в которой, смирив себя, Николай II воздержался от упоминания своего официального титула «самодержца», вплоть до возобновления переговоров с Милюковым на предмет возможности вхождения кадетов в правительство.
Однако все оказалось бесполезным – Дума демонстрировала решительность не признавать сам факт существования Основных законов, претендуя на то, чтобы быть «единственной законной властью», утверждая, что в ней проявляется «воля народа», и провозглашая принцип суверенитета народа. Набоков, англоман и юрист, забывая все свои убеждения, провозглашал: «Власть исполнительная да преклонится перед властью законодательной», забывая не только о наличии второй палаты (Государственного совета), но и о том, что монарх тоже являлся частью «законодательной власти». Муромцев, торжественный и величавый председатель Думы, о котором какой-то крестьянский депутат сказал, что тот ведет заседание, «точно обедню служит», не счел возможным снизойти до визита председателю Совета министров, дабы не унизить достоинство Думы. Вместо того чтобы быть выходом из революции, Дума пыталась ее продолжить – Милюков не только сказал после обнародования манифеста 17 октября: «Ничего не изменилось. Война продолжается», но и на практике, во главе гордящейся своей дисциплиной кадетской партии, реализовывал тот же принцип. «Штурм власти» продолжался – с использованием новых, предоставленных самой властью средств.
Столыпин, назначенный министром как человек, приемлемый для общества, оказался столь же неприемлем, как и Дурново, – неприемлемым было само существование министерства, неподконтрольного Думе. Она требовала амнистии для революционеров – но так, как может требовать только победившая сторона: осуждая власть, но не осуждая террор, требуя капитуляции власти. И в этой ситуации Столыпин неожиданно раскрылся – как парламентский оратор, как фигура, с которой можно было соотнести образ власти, тот, кто не растерялся в создавшейся ситуации, но говорил и действовал. Когда Дума требовала отмены «исключительного положения», Столыпин произнес свои знаменитые слова:
...
«Нельзя сказать часовому: у тебя старое кремневое ружье; употребляя его, ты можешь ранить себя и посторонних; брось ружье. На это честный часовой ответит: покуда я на посту, покуда мне не дали нового ружья, я буду стараться умело действовать старым».
Неожиданно роли поменялись – те, кто традиционно выставлял себя защитником «правового порядка», столкнулись с позицией, на принцип правового порядка опирающейся. Это был оппонент, к которому Дума была совершенно не готова – она собиралась штурмовать «старый режим», но Столыпин выступил не его защитником, а заговорил о «государственной необходимости» и «правопорядке» – о том, например, что в условиях общественного хаоса невозможно просто отменить исключительные нормы, как раз и созданные для чрезвычайного положения, и начать действовать так, как если бы ничего чрезвычайного в стране не происходило. Что нормы исключительные могут и должны быть пересмотрены – поскольку действующие несовершенны, но невозможно бросаться в неизвестность. Отменить исключительные положения можно только в том случае, если их заменить на другие, но отменить, ничего не предложив взамен, – невозможно. Правительство вдруг обрело внятную позицию и голос, который говорил осмысленно и здраво, деятеля, который действовал уверенно, убежденный в своей правоте и силе.
Последнее, пожалуй, было основным в тот момент – в ситуации, которую Розанов зло и метко обозначил: «Когда начальство ушло», а кадеты в Думе напоминали гимназистов «возраста громких фраз и всеобъясняющих формул», явление Столыпина стало зримым воплощением катковского восклицания более чем двадцатилетней давности, на сей раз куда более уместного:
...
«Господа, встаньте: правительство идет, правительство возвращается!»
Он стал надеждой режима – но надежда эта была сразу же сопряжена с целым рядом оговорок и сомнений. Назначенный председателем Совета министров в тот же день, когда было объявлено о роспуске Думы, он стал и источником первых разочарований справа. Ситуация типична для той эпохи – Столыпин зажат между двух крайних лагерей. С одной стороны – «общественность», за спиной которой революционное движение, с которым общественность разорвать не может, поскольку это источник ее силы и влияния: угроза революции – единственное, что заставляет с ней считаться власть, а революционное движение она может использовать лишь до тех пор, пока идет вместе с ним – порвать с ним радикально для нее немыслимо, поскольку собственной силы она не имеет. С другой – правые, еще более разнообразные, чем революционный и либеральный лагеря: начиная от придворных кружков, по наступлении относительного успокоения в стране надеющихся все вернуть, «как было», вплоть до Союза русского народа и т. п. организаций, объединяющих низы, «чернь», «отребье», как их высокомерно аттестуют придворные кружки, которые опасно и отбросить, и приблизить, поскольку они отнюдь не согласны быть простым орудием в руках власти, имеют собственные взгляды, интересы и надежду на влияние.