– Да. Я тоже их понимаю. Когда люди во все это верят, когда для них очевидно, что страна замечательная, мощная, запустила человека в космос, а кто-то говорит, что это вообще ужасная страна, там давят свободу и так далее, – ну как можно говорить про это? Это же еще Хрущев сказал: «Те, кто выступает против коммунизма, – это ненормальные». Поэтому понятно, почему они пытались проверить. Ну, меня, слава богу, признали вменяемым. Но одну мою подельницу, Олю Иофе, признали больной.
Cъемка документального фильма режиссера Бориса Евсеева. Слева направо: Вячеслав Бахмин, Леонард Терновский, Татьяна Хромова. Конец 1980-х
© Из архива Вячеслава Бахмина
– А что было основанием?
– Я не знаю, но, видимо, из нас троих у нее было больше характерологических особенностей личности. Может быть, она не так на них смотрела, может быть, отвечала дерзко или не совсем так, как надо. В общем, они решили, что она страдает вялотекущей шизофренией, и отправили ее в спецбольницу в Казань. И она там год провела. А поскольку я знал ее очень хорошо, я понимал, что она совершенно здоровый человек. Потом некоторые другие знакомые, в первую очередь генерал Григоренко, с которым я близко был знаком, тоже бывали несколько раз в психушках, я сам навещал Григоренко в «Белых столбах»…
– Какое отношение было к таким людям, в том числе к известным, как генерал Григоренко, в больницах? Понимали врачи репрессивный характер их помещения в стационар?
– Как правило, понимали, да. Они же тоже не идиоты, они видят, что за человек. Была группа врачей-психиатров – идеологов, в том числе изобретших термин «вялотекущая шизофрения». Они, возможно, и верили, что, скажем, генерал Григоренко действительно болен. Другие, уже не теоретики, а практики, поскольку им было с чем сравнивать, видели, что человек нормальный. Ну, бывают у него какие-то эмоциональные взрывы, но это у всех бывает. Я думаю, они относились вполне неплохо к этим людям, хотя не везде. Потому что в некоторых спецпсихбольницах обслугой были заключенные из колоний, из лагерей, и это была возможность проявить свои садистские наклонности. Такое тоже имело место. Многое зависело от людей, конечно. Были люди хорошие, были плохие. Были люди, которые нам давали информацию о том, что происходило в психушках. Как и в КГБ были люди типа [капитана Виктора] Орехова.
– Насколько я понимаю, Орехов – это, увы, уникальный случай.
– Да, конечно, это случай уникальный. Потому что человек рисковал своей свободой и потом был посажен. Но сочувствующих и понимающих, что в стране что-то не так, было довольно много. И даже в КГБ. Идейных людей, которые считали, что все правильно и надо давить, может быть, было большинство. Некоторым было все равно, они делали карьеру, но были и люди, которые сочувствовали, хотели, чтобы что-то поменялось.
– В своих записках вы вспоминаете, что дважды сталкивались с небезызвестным Филиппом Бобковым…
– Да, это мой крестный папа по жизни оказался нечаянным образом (смеется).
– Один раз – в 1970 году, когда вас неожиданно отпустили из-под ареста, а второй раз – когда уже, наоборот, сажали. Какое впечатление на вас производил этот человек?
– Когда я встречался с ним первый раз, я даже не знал, кто он. Когда встречался второй раз [18 октября 1979 года] – тоже не знал. Он представлялся Сергеем Ивановичем. Однако я понял, что это какая-то известная фигура, потому что мой следователь сказал: «Ты не понимаешь, с кем будешь встречаться…» – и так далее. И потом Булат Базарбаевич Каратаев, который после освобождения в 1970-м был моим «куратором» в КГБ, когда меня приглашал на Лубянку, тоже говорил нечто подобное… Я видел, что мы идем на 9-й этаж, там большие кабинеты… Это было в главном здании Лубянки. А когда я первый раз с ним столкнулся, это был просто опрятный, очень неплохо одетый мужчина в штатском, который играл роль доброго отца по отношению к заблудшим детишкам. Он объяснял: «Да, конечно, я даже понимаю вашу мотивацию. Вы читали материалы XX съезда, вы знаете, что Сталин плохой… а тут какие-то появились тенденции по поводу его реабилитации. Конечно, никакой реабилитации не будет. Я тоже к Сталину отношусь неважно, и я бы тоже… Единственное, вот зачем листовки? Листовки – это не метод. Пришли бы к нам, поговорили, рассказали. Мы же тоже люди…» Вот такой был очень душевный разговор с рекомендацией заниматься математикой, физикой и не связываться с этими диссидентами, до добра это не доведет. В общем, как бы наказ доброго, заботливого родителя ребенку. Ну и выпустили нас с этим наказом. А второй раз, когда мы встречались, это уже был совсем не заботливый родитель, а очень недовольный поведением своих подопечных руководитель: «Вы злоупотребляете терпением, вы подрываете авторитет Советского Союза на международной арене, вы подаете клеветническую информацию…» То есть пошли уже штампы.
Калинин, 29 марта 1985 года, перед началом суда по обвинению Бахмина в хулиганстве. Слева направо: брат Владимир Бахмин, Борис Румшиский, Александр Подрабинек, Вячеслав Бахмин, Валентин Антонов, Валентина Бахмина, крайняя справа – жена Бахмина, Татьяна Хромова
© Из архива Вячеслава Бахмина
– Достоверность информации вашего бюллетеня КГБ отрицалась? Или отрицалась ее значимость?
– Нет, формально отрицалась достоверность. И приводились аргументы – например, Бобков рассказывал про [Виктора] Файнберга, что, мол, его на Западе тоже признали ненормальным, хотя это была ложь. Файнберга назвала сумасшедшим британская коммунистическая газета Morning Star, но он подал на нее в суд, выиграл, и газета была вынуждена извиниться. Я рассказал ему об этом, он отвечал, что это вранье. Когда человек тебе врет и я знаю, что он это знает, после этого с ним не хочется разговаривать. И фактически в ходе этого разговора с Бобковым я понял, что он просто выполняет определенный ритуал, определенную функцию – он должен был поговорить со мной перед арестом, и это укрепило меня в теории о том, почему три года работала Рабочая комиссия [по расследованию использования психиатрии в политических целях] и никто из ее участников все это время не был арестован за работу в ней. И [Александра] Подрабинека, и [Феликса] Сереброва арестовывали за другое.
– Почему?
– А потому, что если арестовать за работу Рабочей комиссии, например, меня, то этим самым они должны были признать свое поражение в 1970 году. Потому что тогда именно КГБ СССР обратился с ходатайством в Верховный Совет, чтобы нас помиловали. Это значило бы, что они ошиблись!
– Но чем они руководствовались в 1970-м? Идеей, что вы исправитесь?
– Мне трудно сказать, что у них было в головах, но мы фактически ничего не сделали. Единственное – мы напечатали антисталинские листовки. И эти листовки потом были изъяты из обвинения, нас в этом уже не обвиняли.
– Почему?
– А именно потому, что, видимо, было как-то неловко обвинять за листовки. То есть листовок не было в обвинительном заключении, оставалось только хранение литературы. У меня был чемодан целый, у девчонок гораздо меньше было, и получалось, что сажать особо и не за что, только за чтение и распространение Джиласа или Авторханова. За это могли посадить, но не на большой срок. А по 70-й статье-то чего? Хотя уже была 190-я, но тем не менее мы шли по 70-й, «антисоветская агитация и пропаганда» среди студентов университета, Физтеха… О нас уже говорили по «голосам», и эффективность этой меры была сомнительна, потому что терялось больше, чем приобреталось. И это был, скорее всего, один из мотивов. Другой мотив, возможно, – тот же следователь Зайцев, который вел мое дело и был руководителем группы следователей из трех человек, ко мне относился очень хорошо, по-отечески, тоже вел со мной всякие беседы. Мы с ним обсуждали мировую политику, он мне в камеру книжки передавал почитать, «Осторожно, сионизм» и другие (смеется)… Он был убежденным антисемитом, человеком, который считал, что евреи много сделали вреда для Советского Союза, и поскольку я был русский, а две мои подельницы – еврейки, он, конечно, говорил: «Как ты мог связаться с ними…» И наше поведение было очень открытым, мы говорили, что мы все это делали, не отрицали, что печатали листовки, хранили литературу, но говорили и о том, что мы не понимаем, что в этом плохого, почему это нельзя делать. Есть конституция, есть свобода слова, и почему мы не можем это делать? Правда, естественно, мы не сдавали никого, кто нам литературу давал, не говорили, где была машинка (они машинку очень хотели получить, но я им так и не сказал), – тем не менее эта искренность, открытость, наверное, наивность вызывали определенную симпатию даже у следственных органов. Поэтому думаю, что, когда их спрашивали, они тоже говорили, что вообще-то не за что сажать.