вернулся к ним в своем автобиографическом тексте: «Память воскрешает другую отчетливую картину: гигантские факелы по правой и левой стороне улицы – пылающие деревья. И еще: в воздухе порхают маленькие язычки пламени» [311].
Тимм старается отделить то смятение, которое вызывают у него собственные воспоминания, от обычных рассказов, ретроспективных повествований, повторяющихся в семейном кругу.
«Объяснение порхающим в воздухе язычкам пламени нашлось лишь позднее. Это были обрывки гардин, выхваченные огненным смерчем из горящих домов. Многие годы после войны эти картины сопровождали меня, о них рассказывалось вновь и вновь, отчего первоначальный ужас постепенно притуплялся, само переживание теряло свою непостижимость, делалось даже забавным. <…> Странно было то, что из-за повторяемости рассказов постепенно исчезала эта непостижимость шока, страха, ужаса, как бледнело пережитое, обретя расхожее словесное выражение: Гамбург – руины и пепел. Город в море пламени. Огненный смерч» [312].
Тимм опровергает утверждение Зебальда о существовании семейной тайны. Для него собственный рассказ превращается в некую форму самотерапии. Травма извлекалась в семейном кругу и среди друзей или близких из своего безмолвия, становилась темой общения, социализации. Рассказы служили новыми скрепами, объединяющими семью. Но коммуникативная роль подобных рассказов на приватном уровне и их значение для формирования идентичности не находили эквивалентов на уровне общества. Уже здесь намечается характерное для послевоенной немецкой истории противоречие между частными воспоминаниями и официальными коммеморациями [313]. Выражение Грасса «тема заднего плана» точно отражает неформальный характер семейной памяти, которая не находила своего продолжения на уровне публичной репрезентации и национальной идентичности немцев. Нарушение границы между приватной и публично-политической коммуникацией и оказывалось табуизированным.
Это не означает, что память о немецких жертвах отсутствовала в послевоенном политическом дискурсе. Напротив, изначально предпринимались усилия предать широкой гласности, политизировать страдания немцев. Здесь можно не согласиться с Грассом, ибо тема принудительных депортаций отнюдь не находилась «на заднем плане» в течение двух первых послевоенных десятилетий в Западной Германии, играя весьма важную роль. Свидетельством этому служит крупномасштабный проект «устной истории», осуществленный с 1953 по 1962 год под руководством авторитетнейших историков (Вернер Конце, Теодор Шидер, Ханс Ротфельс); результаты этой работы были изданы Министерством по делам беженцев, переселенцев и пострадавших от войны под названием «Документация об изгнании немцев из Восточной и Центральной Европы» [314]. В отличие от историков, которые стремились вписать эту главу истории в общую картину развязанной немцами войны на уничтожение, политические деятели, используя тему насильственных депортаций, преследовали собственные интересы. Депортированные составляли значительную часть электората; а кроме того, имелось желание собрать необходимые материалы для будущих переговоров с соседними странами. До конца 1970-х годов была принята риторика взаимных зачетов, то есть противопоставление шести миллионов уничтоженных евреев семи миллионам депортированных немцев; спустя несколько лет, когда разразился так называемых «спор историков», подобная аргументация была дискредитирована. Тот, кто сегодня возвращается к прежней риторике на публично-политическом уровне, нарушает установившееся табу и рискует своим положением, что подтверждается скандалом вокруг депутата бундестага Мартина Хомана и генерала бундесвера Райнхарда Гюнцеля.
«Союз изгнанных», который на протяжении десятилетий эксплуатировал тему депортаций, отражал не социальную, а политическую память. Эта защищавшая партикулярные интересы организация, выступая с реакционными требованиями и репрезентациями фольклорного характера, привлекала к себе со временем все меньше общественного внимания и пользовалась все меньшей поддержкой. Музеи, созданные Министерством по делам беженцев, регистрируют постоянный отток посетителей; недаром Густав Зейбт называл их «холодильными камерами». Но чем объяснить тогда оживленный интерес к прошлому под знаком нового эмоционального переживания? Ответ: трансфером воспоминаний, извлечением этой темы из партикулярной памяти и ее переносом на новую основу. Но что же именно произошло?
Первое объяснение. Медийное общество с его воздействием на широкие слои населения актуализировало эту тему в своей повестке дня. Речь идет о крупномасштабном инсценировании посредством СМИ, о подлинном медийном наступлении по всему фронту, которое в краткосрочном плане эксплуатирует эмоции; однако воздействие СМИ столь же быстро угасает, как и все другие эфемерные импульсы медийного общества. С другой стороны, когда что-то обсуждается в обществе, то это происходит с использованием СМИ, то есть книг, фильмов, рецензий, газетных статей, телевизионных документальных фильмов и ток-шоу. Однако использование этих средств не способно продуцировать воспоминания экзистенциального характера, как не способно ставить их под вопрос. Одних воспоминаний, стимулированных средствами массовой информации, и инсценированного ими внимания еще недостаточно, необходим устойчивый общественный резонанс, который не поддается произвольным манипуляциям, несмотря на самые изощренные маркетинговые стратегии. Но все-таки следует учесть определенную расположенность публики и благоприятность исторического момента. Трагические истории, пережитые немцами, и раньше подвергались медиальной инсценировке и соответствующей обработке; и раньше существовали разнообразные репортажи, фильмы, документальные произведения, научные издания и романы, но искра, способная возбудить все общество, вспыхнула именно сейчас.
Второе объяснение. Эти события не имели возможности быть воспринятыми как часть немецкой истории вне семейного круга или специальных научных исследований. Препятствием служила двойная политическая блокировка: с одной стороны, мешала ревизионистская ориентация «Союза изгнанных», а с другой – агрессивная позиция поколения «шестидесятников», призывавших к ответу своих родителей. Сегодня возникает вопрос, какую роль сыграет этот возвратный прилив воспоминаний на уровне формирования национальной идентичности. Можно представить себе, что история страданий станет для немцев желанным нарративом, объединяющим память как восточных, так и западных немцев, что послужит важным эмоциональным мостом в отличие от множества историй, продолжающих разделять страну. Обнаруженная общность воспоминаний указывает на скрытую связь между обоими немецкими государствами, существовавшую независимо от политических границ и различий. История жертв предлагает себя в качестве нового национального мифа, объединяющего Запад и Восток [315].
Третье объяснение. Эти воспоминания постепенно меркнут по мере ухода из жизни последних очевидцев. Социальная память подчиняется биологическим закономерностям смены поколений. Тема беженцев, принудительной депортации и ковровых бомбардировок немецких городов находится на пороге угасания в живой памяти очевидцев, а в обозримом будущем она угаснет вовсе. Но перед этим она еще раз заявляет о себе с большой эмоциональностью и значительным пафосом. Мы видим, как многие писатели второго и третьего поколения обращаются к данной теме, проявляя новый интерес к устным и письменным семейным преданиям [316]. Романы-воспоминания переживают сейчас удивительный подъем, запечатлевая семейную память и помещая собственную биографию автора в континуум памяти трех и более поколений. После конфликта поколений и разрыва между ними вновь наступила пора, когда на первый план выступает их преемственность и гармонизация отношений. На повестке дня у третьего поколения стоит – в отличие от «шестидесятников» – не радикально новое начало, а преемственная связь. Проблема вины и негативного влияния продолжает оставаться важным побудительным мотивом для написания книг,