Последняя поименная подача голосов началась в восемь часов вечера.
ХХХV
Осуждение короля — Аббат Фирмон — Последнее свидание короля с его семейством — Процессия — Казнь
Утром 16 января один из победителей Бастилии по имени Лувен осмелился сказать в своей секции, что республику можно было утвердить и не проливая крови Людовика XVI. Вместо ответа, стоявший тут же федерат вонзил саблю в его сердце. Толпа волокла раненого за ноги по мостовой, пока несчастный не испустил последнее дыхание.
Вечером разносчик книг и журналов, вышедший из галереи Пале-Рояля и обвиненный каким-то прохожим в том, что раздавал листки в пользу апелляции (воззвания к народу), был тут же умерщвлен тридцатью ножевыми ударами. Республиканские драгуны, прогнав часовых из своих казарм, разбежались с саблями по Пале-Роялю и Тюильри, потрясая оружием и распевая патриотические песни. Оттуда они отправились в церковь Валь-де-Грас, где в позолоченных урнах хранились сердца королей и королев Франции. Они разбили эти погребальные вазы, растоптали ногами останки монархии и бросили их в водосточную трубу. Нетрудно догадаться, какого сострадания может ожидать живой представитель королевского сана, когда мертвые останки возбуждают подобную злобу.
Зал Собрания был освещен неровно. Лампы бюро и люстра заливали некоторые части зала ослепительным блеском, а другие оставляли в темноте. Публичные трибуны, расположенные амфитеатром до самых высоких скамеек Горы, переполняли зрители. Как на древних римских зрелищах, в первом ряду сидело много молодых женщин, одетых в трехцветные платья; они беспечно разговаривали, обменивались взглядами, жестами, улыбками и становились серьезными и внимательными только при подсчете голосов. Прислуга ходила между скамейками с подносами, нагруженными шербетом, мороженым, апельсинами. На самых высоких скамейках люди из народа, в повседневных костюмах сообразно своему общественному положению, стоя внимательно слушали заседания, громко повторяли друг другу имя каждого вызываемого депутата и сопровождали последнего на скамью рукоплесканиями или ропотом. Первые скамейки этих народных трибун были заняты подмастерьями мясников, окровавленные передники которых были подобраны с одной стороны к поясу, а рукоятки длинных ножей не без аффектации выглядывали из складок холста, заменявшего им ножны.
Скамьи депутатов были почти пусты. Утомленные 15-часовым заседанием, одни рассеялись редкими группами по краям верхних скамеек и разговаривали меж собой вполголоса с видом самоотверженного долготерпения; другие, вытянув ноги, дремали под гнетом своих мыслей и просыпались только при особенно громких восклицаниях. Но большая часть депутатов беспрестанно переходила с места на место, от одной группы к другой: люди быстро и вполголоса обменивались словами со своими товарищами, на коленях писали свое мнение, зачеркивали написанное, писали снова и снова зачеркивали — до тех пор, пока голос глашатая не заставлял их произносить роковое слово, которое минутой раньше могло быть заменено другим и в котором они, быть может, раскаивались после того, как его произнесли.
Первые голоса, поданные в Собрании в роковой день, оставляли еще некоторую неуверенность в умах. Слова «смерть» и «изгнание», казалось, уравновешивали друг друга в звучащих голосах. Участь короля зависела от первого голоса, какой подаст один из вождей жирондистской партии. Этому голосу предстояло обозначить вероятное мнение целой партии, а численность последней безвозвратно определила бы большинство. Итак, жизнь и смерть зависели, некоторым образом, от слова, какое произнесет Верньо.
Все с тревогой ожидали, когда по алфавитному порядку переклички департаментов дойдут до буквы «Ж» и вызовут на трибуну депутатов Жиронды. Верньо должен был явиться первым. Припоминали его знаменитую речь против Робеспьера, которая имела целью вырвать суд над низверженным королем из рук его врагов. Известны были ненависть и отвращение Верньо к партии, которая хотела казней. Известно было, что накануне, за несколько часов до начала подачи голосов, Верньо, ужиная с женщиной, которая жалела тампльских узников, поклялся ей своей жизнью, что спасет короля.
При имени Верньо разговоры прекратились, взоры устремились только на него. Он медленно взошел по ступенькам трибуны, помолчал с минуту, полузакрыв глаза, потом, глухим голосом и как бы сам противясь состраданию, которое говорило в его душе, произнес слово «смерть».
Безмолвное изумление стеснило дыхание всех присутствующих в зале. Робеспьер улыбнулся, и в этой улыбке было больше презрения, чем радости. Дантон пожал плечами. «Ну, хвастайтесь вашими ораторами, — сказал он тихо Бриссо, — что можно делать с такими людьми? Не говорите мне о них больше, это партия погибшая».
Поименная подача голосов продолжалась. Все жирондисты подали голоса в пользу смерти. Большая часть из них, подавая голос, требовали отсрочки казни. Фонфред и Дюко подали голос за безусловную смерть. Сийес, который на собраниях и тайных совещаниях своей партии более всего настаивал на том, чтобы отнять радость у Робеспьера, триумф у якобинцев, напрасную и опасную кровь у революции, взойдя на трибуну произнес только одно слово: «смерть». Он произнес его нехотя, с холодностью математика, который высказывает аксиому, и с унынием побежденного, который уступает судьбе. Кондорсе, верный своим принципам, потребовал, чтобы Людовик XVI был осужден на самую высшую кару после смертной казни. Манюэль, побежденный зрелищем королевских несчастий, которые он видел в Тампле, подал голос в пользу сохранения жизни короля. Дону, философ-республиканец, имевший, как он сам говорил, в душе только две бескорыстные страсти — к Богу и к свободе — громко отделил право судить и низлагать королей от права делать их жертвами. Гора, почти вся без исключения, высказалась в пользу смерти. Робеспьер, напомнив в нескольких словах свою первую речь, попытался примирить свое отвращение к смертной казни с осуждением, которое соскользнуло с его губ, сказав, что тираны составляют исключение из человечества, а нежное чувство к угнетенным одерживает в его душе верх над состраданием к притеснителям.
Парижские депутаты последовали примеру Робеспьера и, как монотонное эхо, повторили двадцать один раз подряд слово «смерть».
Герцога Орлеанского вызвали последним. При произнесении этого имени воцарилось глубокое молчание. Герцог медленно, но без волнения, поднялся по ступенькам трибуны, развернул бумагу, которую держал в руках, и спокойно прочитал следующие слова: «Посвятив себя единственно своему долгу, убежденный, что все, кто посягали или посягнут впоследствии на державные права народа, заслуживают казни, я подаю голос в пользу смерти». По скамьям Собрания пробежал трепет. Герцог Орлеанский, несколько смущенный, сошел с трибуны, по-видимому, сомневаясь уже по этим первым симптомам, хорошо ли он поступил. Тому, чему удивляются, ужасаться не могут. Добродетели, подобные добродетели Брута, так близки к преступлению, что даже совесть республиканцев возмутилась при этом поступке. Жертвовать чувствами природы закону с первого взгляда кажется прекрасным, но единокровие есть высший закон.
Если этот голос был жертвой свободе, то отвращение Конвента показало герцогу Орлеанскому, что жертву не приняли; если это был залог, то такого залога от него и не требовалось; если это была уступка личной безопасности, то цена за жизнь оказалась слишком дорога. Подвергаясь нападкам жирондистов, едва терпимый Робеспьером, герцог, в случае отказа какому-нибудь требованию Горы, рисковал тем, что она потребует его головы, однако не обладал таким величием духа, чтобы предложить ее самому. Робеспьер, возвратившись вечером в дом Дюпле и рассказывая о суде над королем, казалось, хотел выразить протест против мнения герцога Орлеанского. «Несчастный! — сказал он своим друзьям. — Ему одному позволили бы послушаться голоса своего сердца и устраниться; он не захотел или не посмел этого сделать; нация оказалась великодушнее его!»
Подсчет голосов был продолжительным, полным сомнений и тревоги. Жизнь и смерть, вступив в борьбу между собой, поочередно одерживали перевес, смотря по тому, как случай группировал голоса в списках, зачитываемых секретарями. Казалось, сама судьба все еще не решалась вымолвить роковое слово. Наконец президент встал, чтобы произнести приговор. Это был Верньо. Все заметили, как дрожат его губы и руки, державшие бумагу с цифрой голосов. По странной случайности или по жестокой насмешке Верньо, в качестве президента, пришлось провозглашать и приговор о низложении короля в Законодательном собрании, и постановление о его смерти в Конвенте. Он хотел бы сохранить, даже ценой своей крови, умеренную монархию и жизнь Людовика XVI, а между тем два раза в течение трех месяцев был вынужден противоречить своему сердцу.