Лишь спустя некоторое время Володька удостоил друга ответом:
— Захекался на веслах? Мозоли себе на ручках натер?
Григорий промолчал. При чем тут ручки, захекался? Готов грести хоть до самого Севастополя. Просто ему захотелось, чтобы мина была перед глазами. Надоело то и дело на нее оглядываться.
Его охватил азарт охотника, всепоглощающий азарт, никогда еще до этого не испытанный.
— А дэ вона зараз, Володька? Далэко? Нэ загубы, дывысь!
— Не упущу, смотрю, — снисходительно уронил Володька.
Но он все-таки упустил ее.
Слишком уж фосфоресцировало море, вдобавок еще и переливалось, искрилось, присыпанное звездной пылью. Поди разберись: мина то высунулась из-за волны, сама волна сверкнула гребнем или дельфин спинкой? Звездный ли отблеск промелькнул там, вдали, блик ли это возник на гладкой черной макушке мины?
Володька встревожился, даже привстал с банки, завертел головой в разные стороны. Мины нет. Нет ее, и все!
Но где же она? Берег — справа по борту. Вон явственно видны торчащие из воды, оголяющиеся лобастые камни. Не за тем ли камнем спряталась мина?
— Правым греби, левым табань!.. Да поворачивайся ты!
Однако Григорий и сам понимал, что надо поворачиваться. Пыхтя от усердия, он с лихорадочной быстротой заработал веслами, спеша изо всех сил, боясь упустить эту чертову мину.
— Стоп! — отчаянным голосом закричал Володька. — Вот она! Табань! Табань!
Григорий невольно обернулся. Мина оказалась совсем близко, неожиданно близко. Она словно бы выглянула из-за оголяющегося камня метрах в пятнадцати-двадцати от ялика, удовлетворенно кивнула, а потом подмигнула мальчикам — многозначительно-зловеще.
— Табань, Грыцько! — услышал еще раз Григорий, навалился грудью на весла, но…
Грохота он уже не услышал, не успел услышать, увидел только пламя. Почему-то оно было сбоку и в то же время внизу. Море под Григорием длинно сверкнуло…
ПЫТКА НЕПОДВИЖНОСТЬЮ
Оказалось, что оживать еще труднее, чем умирать. И дольше! Слишком узкой была эта щель — обратно в жизнь. Чтобы протиснуться сквозь нее, нужно было затратить невероятно много усилий.
Но он очень старался.
Все же ему удалось протиснуться. От боли он застонал и открыл глаза.
Высокий потолок. Это хорошо! Комната полна света и воздуха. За окнами синеет море.
Спрыгнуть на пол, подбежать к окну! Григорий вскинулся, но смог лишь приподнять голову над подушкой. Тело не подчинилось. Почему? И тогда он опять застонал, потому что понял: ожил лишь наполовину.
Пытка неподвижностью — вот что это было такое! Попробуйте-ка полежать несколько часов на спине, совершенно не двигаясь, будто вас гвоздями прибили к кровати. И смотрите в высокое окно, за которым море и верхушки кипарисов. Вообразите при этом, что вам всего тринадцать лет, что вас прямо-таки распирает от желания бегать, прыгать, кувыркаться, так и подмывает вскинуться, стукнуть голыми пятками об пол и опрометью выбежать из дому.
Долго болея и постепенно теряя подвижность, человек, возможно, привыкает к такому состоянию, если к нему вообще можно привыкнуть. Но тут чудовищное превращение в колоду, в камень было мгновенным.
И Григорий никак не мог понять, как и почему это произошло. У него в результате контузии отшибло память.
Казалось, всего несколько минут назад он ходил, бегал, прыгал, смеялся, а теперь не может двинуть ни рукой, ни ногой, будто туго-натуго спеленат. Над ним склоняется озабоченное лицо нянечки, его поят лекарствами, и, как слабое дуновение ветра, откуда-то доносится шепот: «Бедный мальчик!»
Значит, теперь он уже бедный мальчик?
В голове прояснялось очень медленно. Ему надо было вспомнить все, снова испытать пережитый им ужас, секунда за секундой, только в обратном порядке.
Врачи старались утешить Григория. Но он молчал, упрямо закрыв глаза.
Даже не мог отвернуться от этих беспрерывно разговаривающих врачей должен был лежать, как положили, на спине, подобно бедному жучку, которого ни с того ни с сего перевернули кверху лапками.
Он стал вдобавок таким раздражительным, что едва вытерпел посещение двух гостей из ватаги. Вручив ему гостинцы: связку бубликов и шоколадку (как маленькому!), они уж и не знали, что делать дальше. Уселись у койки и хрипло откашливались. При этом каждый раз немилосердно трещали туго накрахмаленные, с трудом напяленные на них больничные халаты.
О приблудной мине гости смогли рассказать немного. Ее, наверное, придрейфовало к берегу, к каменистой отмели, волны начали забавляться ею, перекатывать с места на место. Свинцовые рожки от этого погнулись. В общем, не дотерпела! Немного бы еще надо дотерпеть. Катер из Севастополя был уже на подходе — флотские, увидев мину, начали спускать с катера шлюпку.
— В общем, выловили тебя, как глушеную рыбку из воды.
— А Володьку?
— И Володьку, само собой…
Но при упоминании о Володьке гости снова раскашлялись и заерзали на месте, надоедливо, как жестяными, треща своими больничными халатами, а потом что-то слишком быстро засобирались домой.
Григорий, впрочем, сразу же забыл о непонятном их поведении. Чересчур поглощен был собой, этой своей мучительной, непривычной скованностью.
Даже когда мать ненадолго приехала к нему, он все больше и с нею молчал.
— Деревянный он какой-то у вас, — посочувствовала докторша Варвара Семеновна. — Хоть бы слезинку уронил…
«МАЛЬЧИШЕК РАДОСТНЫЙ НАРОД…»
Но она просто не знала ничего. Григорий плакал — тайком, по ночам.
Принесли ему книжку «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер и был какой-то очень тихий. А ночью сиделке, которая вязала в коридоре, почудился плач. На цыпочках она вошла в палату.
Ночник, стоявший на полу, бросал полосу света между койками. Отовсюду доносилось спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Григория было тихо. Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.
— Ты что? Спинка болит?
— Ни, — тоже шепотом.
— Ну скажи, деточка, где болит? Может, доктора позвать?
— Нэ трэба, тьотю.
Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край постели.
— Отчего ты не спишь, хороший мой?
В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» она произнесла по-особому, певуче-протяжно, на «о» — была родом откуда-то из-под Владимира.
Нельзя же не ответить, когда тебя называют «хороший мой». Григорий шепотом объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекся…
Но он преодолел себя. Ну вот! Когда потушили в палате свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у церкви. Крича от восторга, он, Григорий, гоняет по льду с другими хлопцами. Ковзалки, или, по-русски сказать, коньки, — самодельные, просто деревянные чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Радость стремительного движения.
Тетя Паша вздохнула еще раз. Потом она заговорила спокойно и рассудительно, изредка вкусно позевывая. От одного этого позевывания спокойнее становилось на душе.
Григорий почти и не вдумывался в смысл слов. Просто рядом журчал и журчал ручеек. Казалось, он перебирает на бегу круглые обкатанные камешки. И каждый камешек был звуком «о».
Думая об этом, мальчик заснул.
ДОБРЫЙ ФОНАРЬ
Но почти каждую ночь — и это было нестерпимо — он заново переживал взрыв мины. Вскидывался с криком и минуту или две не мог понять, где он и что с ним.
Теперь он не мог спать в темноте. Вернее, пробуждаться в темноте. Ужас пробуждения затягивался. Вскинувшись ночью, он должен был обязательно видеть свет.
Когда в палате начинали готовиться ко сну, Григорий жалобно просил медсестру:
— Тьотю, не выключайтэ!
Но делать этого было нельзя: свет люстры мешал соседям. Был, правда, ночник, стоявший на полу. Григорий не видел его, так как лежал на спине. Проснувшись, различал лишь слоистый мрак над собой. И этот мрак давил, давил…
Не сразу разобрались в этих его «капризах». Наконец кровать Григория повернули так, чтобы он мог видеть окно перед собой.
То было очень высокое, чуть ли не до потолка, окно. Днем за ним сверкало море, ночью горел фонарь на столбе.
Григорий полюбил фонарь. В трудные минуты тот неизменно помогал, круглое сияющее лицо его, чем-то напоминавшее лицо Володьки, ободряюще выглядывало из-за подоконника. «Не бойся, хлопче, не надо бояться! словно бы говорил добрый фонарь. — Все хорошо, все нормально. Ты не в гробу и не в подводном гроте! Ты в больнице, а я тут, рядом с тобой…»
«ДОКТОРША РАЗРЕШИЛА…»
И дело пошло на лад — отчасти, может быть, благодаря этому фонарю.