Впрочем, разногласия внутри государств, феодальные конфликты также действовали в том же направлении. Высшие органы власти – правительства – стремились усилить свое влияние за счет умаления прав вассалов и создания независимой от них администрации, независимого наемного войска, а заодно и такой системы управления, в которой личные качества носителей власти значили бы меньше, нежели законы, регламентирующие жизнь государства. Это вызывало сопротивление вассалов, причем результаты сопротивления оказались в конечном счете весьма плодотворными. «По мере того как короли расширяли свою власть за пределы чисто феодальных отношений господина и вассала, их вассалы и подданные, в свою очередь, стремились выйти из-под этой власти или ограничить ее законом, дабы сделать осуществление королевских полномочий упорядоченным и предсказуемым».
Из этого стремления ограничить власть правителя вырастают представительные учреждения Европы, первый прообраз будущих органов законодательной власти. До современной демократии еще очень далеко, и все же… «Ни одно из этих представительных собраний не было демократическим в современном смысле слова. Представительство почти никогда не осуществлялось на общей выборной основе: право представительства обычно давалось как привилегия – богатым корпорациям, отдельным группам населения и регионам. Их интересы и политический кругозор были, как правило, очень узкими, а их представители редко могли судить о проблемах общеполитического характера; многие из них к тому же были коррумпированы. Однако, когда члены собраний требовали от правителя соблюдения их привилегий, они тем самым защищали власть закона против открытого произвола; когда они пытались ограничить налоговые аппетиты правителя, они защищали интересы непривилегированных слоев населения; а когда настаивали на заключении международных договоров и критиковали агрессивную политику своего правителя, они способствовали (пусть и косвенно) смягчению худших черт международной анархии того времени».
Наконец, экономические особенности европейской цивилизации. Средневековое общество не знает абсолютной частной собственности. Крестьянин есть лишь пользователь земли, но ее владельцем является помещик, который также не является собственником, ибо верховную власть над владением сохраняет сюзерен землевладельца, а тот «держит» землю от своего сюзерена и т. д. вплоть до государя, который, как говорили французские юристы XIII в., «держит свое королевство от Господа Бога и самого себя». Иное отношение к собственности возникает первоначально в средневековых городах, причем как более или менее массовое явление это происходит в XIII в. Развитие торговли и ремесленного производства инициирует, пусть и весьма медленно, «обращение к рациональным методам и рациональной организации коммерции», а это «дало мощный импульс общему стремлению к рациональности, которое стало заявлять о себе почти в каждой сфере интеллектуальной деятельности, специфически окрасило и в конечном счете определило все развитие европейской цивилизации».
Проникновение денежных отношений из сугубо городской экономики в сферу государства в целом наряду с укреплением государственной власти меняет, впрочем весьма медленно и в разных государствах по-разному, отношения собственности. По мнению профессора Кёнигсбергера, «в классическом феодализме собственность, преимущественно земельная, рассматривалась двояко: она давала владельцу определенные права и накладывала на него соответствующие обязанности. Социальная элита исполняла обязанности вассальной верности и военной службы, а крестьяне несли трудовые, а иногда и военные повинности. С исчезновением обязанностей военной службы и ослаблением уз личной верности обладание собственностью стало рассматриваться как абсолютное право, с которым могут быть связаны лишь договорные обязанности».
Последствием, но уже выходящим за рамки Средних веков стало то, что «к XVII в. понятие собственности как абсолютного права столь прочно укоренилось в общественном сознании, что на нем стали основываться все политико-философские учения, а каких-либо иных представлений о собственности уже не существовало. Даже социалисты XIX–XX вв., критиковавшие нравы частнокапиталистического общества, в основном сохранили за собственностью ее абсолютный характер и стремились лишь „сдвинуть стрелку“ с показателя „собственность частных лиц“ на показатель „собственность государства“ (там же).
Мне не хотелось бы (получилось или нет – не мне судить) пересказывать книгу Г. Кёнигсбергера, но лишь, как я сказал выше, ввести читателя в проблематику этой книги и выявить основные мысли автора. Конечно, у меня есть возражения. Ряд, как мне представляется, неточностей будет оговорен ниже в примечаниях. Есть и иные несогласия. Так, я не могу полностью принять некоторые взгляды автора на ремесленные цехи и гильдии. По его мнению, по крайней мере в XII и XIII вв. они «были, как правило, лишь религиозными братствами, члены которых имели общие экономические интересы; эти объединения возвращали людям чувства уверенности и защищенности, утраченные с уходом из деревни, а также создавали столь необходимые институты попечения над нетрудоспособными или престарелыми членами цехов, их вдовами и сиротами». Автор настоящего предисловия в своих работах пытался показать, что частное и публичное, религиозное и производственное в сознании средневекового ремесленника просто не разделялись, посему говорить о примате той или иной стороны деятельности ремесленного цеха вообще некорректно.[9] Есть и другие возражения, но в заключение мне хотелось бы поспорить не об этом.
Проблема Ренессанса и «ренессансов» (то есть периодических обращений к античной культуре) весьма важна для Г. Кёнигсбергера, ибо в них он находит элементы рационального светского мышления, столь существенного для становления культуры новой Европы. Анализируя итальянское Возрождение, профессор Кёнигсбергер в полном согласии с современной исторической наукой отрицает совершенный разрыв Ренессанса со Средними веками, на чем настаивали ученые XIX в., убеждавшие, что Возрождение являет собой рассвет после «темного» Средневековья. Обращаясь к творчеству этих ученых, наш автор отмечает: «Но что уже больше не встречает одобрения, так это оценка Средневековья как „темных веков“… Дело не только в том, что мы гораздо лучше представляем себе культурные достижения Средневековья… сейчас нам гораздо понятнее, что Возрождение возникло безо всякого разрыва с позднесредневековой итальянской городской цивилизацией».
И все же картина Ренессанса получается у автора «Средневековой Европы» чересчур благостной. Нет, он не отрицает драматизма исторического развития вообще и истории Ренессанса в частности. И все же впечатляющая картина достижений Возрождения загораживает от него иную, оборотную сторону. Исследования ряда ученых[10] показали, что Возрождение было эпохой не только радости. Восторг перед будущим соседствовал со страхом перед ним же, упоение новым – с сознанием исходившей от него опасности. Это было заметно уже в самом начале Возрождения – недаром Боккаччо в старости отрекался от своего «Декамерона». Более того, вспомним композицию этого сочинения. В Прологе описана Черная смерть во Флоренции, и все веселье, весь юмор и вся мудрость новелл воспринимаются на фоне торжества смерти – в буквальном смысле «пир во время чумы».
Человек Ренессанса ощущал свою судьбу как открытую, незавершенную. Ариосто писал, что не хочет жениться, поскольку тогда он не сможет принять сан священника, и не хочет принимать сан, ибо тогда не сможет жениться. Вероятно, это шутка (в конце концов он женился), но вот реальная судьба Рафаэля: папа предлагал ему кардинальский сан, один из папских приближенных – свою племянницу в жены с огромным приданым. Рафаэль не пришел к окончательному решению ни при жизни, ни даже в смерти: он принял постриг на смертном одре и одновременно в завещании объявил свою суженую наследницей и женой перед Богом. Возможность выбирать ценней самого выбора.
Однако непрерывное состояние этого выбора порождало неуверенность и «меланхолию», но не в нынешнем смысле – «легкая печаль», а в значении – «тягостное раздумье», «уныние». Если будущее открыто, то в нем может быть все, в том числе и самое страшное. Современные исследователи[11] установили, что ужас, охвативший Европу в 1000 г., когда все якобы ждали конца света, сильно преувеличен, и именно ренессансными историками, переносившими в прошлое страхи своего времени. В 1500 г. светопреставления ожидали напряженнее, чем пять веков назад, и во всем – в падении Константинополя, открытии Америки (оно пришлось на 1492 г., то есть на 7000 год от сотворения мира) – видели знаки близящегося пришествия Антихриста. Стремление к красоте вдруг оборачивалось тягой к богатству, освобождение от устаревших моральных норм – безнравственностью, всемогущество человека – всевластием правителей.