Описывать Симферопольскую ссылку не буду, скажу только, что очень похожа была она по своей вольности на наше тюремное сидение год тому назад. Симферопольская полиция выдала мне взамен проходного свидетельства паспорт - и больше меня ничем не беспокоила. Я не имел права выходить и выезжать за черту города, так мне сообщили в полиции; а на деле - мы с товарищем-студентом, коренным тавричанином, надев рюкзаки, немедленно же отправились в путешествие по Крыму, исходили его вдоль и поперёк, сделали пешком с полтысячи верст, и вернулись в Симферополь, черные от загара, после месячного путешествия. Никто этим не интересовался, никто за мной не следил.
Нечего сказать - "ссылка"!
И первая моя тюрьма, и первая ссылка оказались одинаково опереточными. Много работал, много читал, много писал, много ходил по Крыму.
Ровно через тридцать лет мне пришлось познакомиться и с настоящей тюрьмой и с настоящей поднадзорной ссылкой. Рассказ о них - впереди, теперь было только введение, весёлое первое крещение.
{31}
ЧЕРЕЗ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
Свершился дней переворот...
Александр Блок
Когда-то в очень ранней юности зачитывался я глупо-талантливым романом Александра Дюма "Vingt ans apres" и в память этого заимствую у него заглавие, хотя и с небольшой натяжкой: от первой моей тюрьмы до второй прошло не двадцать, а лишь девятнадцать лет. Потом расскажу в общих чертах о главных вехах на этом жизненном пути, а пока отмечу только, что события 1901-1902 года совсем переменили направление всей моей жизни.
Был я студентом-математиком, очень увлекавшимся физикой; профессор О. Д. Хвольсон относился ко мне благосклонно и собирался оставить меня при университете по своей кафедре; я написал у него ряд специальных работ. Но в то же самое время проходил я курс и историко-филологического факультета, отдавая особенное внимание лекциям большого нашего ученого А. С. Лаппо-Данилевского по социологии (его курс назывался "Систематика социальных явлений"), вел работу в его семинаре по комментариям к восьмой книге "Логики" Милля, читал доклады в его кружке; слушал лекции по истории литературы у профессора Жданова, по психологии и истории философии у профессора А. И. Введенского, по греческой литературе - у Ф. Ф. Зелинского, и целый ряд других лекций. До сих пор удивляюсь, как у меня на все это сил и времени хватало!
{32} Когда попал я в симферопольскую ссылку, то возможность дальнейшей лабораторной работы по физике была начисто отрезана, зато занятия литературой могли продолжаться беспрепятственно: мне посчастливилось познакомиться в Симферополе с владельцем прекрасной библиотеки по русской литературе 18-го и 19-го века. Я стал подбирать материалы для давно уже задуманной книги, которую собирался озаглавить "История русской интеллигенции". Начал ее с конца этюдом "Отношение Максима Горького к современной культуре и интеллигенции". Проведя год в симферопольской ссылке, получил разрешение переехать в глухую деревню Владимирской губернии, в имение родителей моей невесты, ставшей в начале 1903 года моей женой. Там я вплотную принялся за книгу, которая вышла в конце 1906 года в двух томах под заглавием "История русской общественной мысли". Это определило мою дальнейшую писательскую судьбу. Если бы не ссылка 1902 года, я, вероятно, не имел бы времени для такой обширной работы, продолжал бы интересоваться литературой, но вряд ли сошел бы со своего "физического" пути, был бы оставлен профессором Хвольсоном при университете" сам стал бы в конце концов почтенным профессором такой политически безобидной науки, как физика, и избежал бы, надо полагать, позднейших тюрем и ссылок. Впоследствии О. Д. Хвольсон, изредка встречаясь со мной, всегда упрекал за то, что я изменил царице наук, физике, для такой глупости, как литература. Но как быть!
Не сам я выбрал этот путь, мою судьбу решило "сердечное попечение" правительства и длительная ссылка.
Не буду вспоминать здесь о своем дальнейшем литературном и общественном пути; скажу только, что в борьбе марксизма с народничеством я примкнул к последнему, писал против марксизма, скрещивал оружие и с умнейшим его представителем Плехановым и с легкомысленнейшем - Луначарским. Все {33} это припомнили мне в свое время - через четверть века - при допросах в ГПУ и НКВД. Но примкнув к идеологии народничества, я не пошел в партию, в то время политически его выражавшую, - в партию социалистов-революционеров: я был, говоря словами остроумной сказочки Киплинга, "кот, который ходит сам по себе", - партийные шоры были не для меня. Это не мешало мне принимать ближайшее участие во всех литературных начинаниях этой партии. Когда ее председатель, С. Г. Постников, организовал в Петербурге большой журнал "Завет", я вошел в его литературный отдел редактором. Когда в первые же дни революции 1917г. родилась эсеровская газета "Дело Народа", я опять-таки вошел в редакцию для заведования литературным отделом. Когда осенью 1917 года эсеры разделились на правых и левых, мои симпатии были на стороне последних и я стал вести литературные отделы в их газете "Знамя Труда" и в журнале "Наш Путь".
Все это было записано в черных книгах Чека и ГПУ, и за все это раньше или позже предстояло поплатиться.
II.
Террор эпохи военного коммунизма был тогда в полном разгаре. Арестовывали и расстреливали "заложников", открывали действительные и мнимые заговоры. Одним из таких был в феврале 1919 года "заговор левых эсеров", никогда не существовавший, но приведший к ряду "репрессий" - вплоть до расстрелов. Тут волна арестов докатилась и до меня. В конце января 1919 года я заболел воспалением легких, а к середине февраля стал понемногу поправляться и мог уже ходить по комнате. Часов в шесть вечера 13 февраля я мирно сидел в моем кабинете в Царском Селе, когда раздался звонок; В. Н. (терпеть не могу слова "жена" - и заменяю его здесь и ниже инициалами имени и отчества) пошла открыть дверь {34} - и тотчас же в мой кабинет рысью вбежал с револьвером в руке какой-то штатский низенький человечек восточного типа - оказался армянином - а за ним вошел молодой красноармеец с ружьем. Армянин, агент Чеки, предъявил ордер на обыск и арест, спрятал ненужный револьвер в карман, предложил мне не трогаться с места и приступил к обыску. Увидав библиотеку с тысячами томов, архивный шкал, набитый до отказа, письменный стол, заваленный рукописями и письмами - он пришел в уныние, совершенно растерялся и, видимо, не знал, как быть. Стал рыться в письменном столе, отобрал наугад пачку писем, не заглядывая в них, отложил толстую тетрадь только что начатой мною книги "Оправдание человека". Она была озаглавлена тогда "Антроподицея", и слово это, очевидно, показалось ему подозрительным. Часа два подряд он беспомощно тыкался то туда, то сюда, отобрал в библиотеке несколько томов по анархизму, махнул рукой на архивный шкап, составил из всех собранных материалов небольшую пачку, - и часам к восьми вечера этот "обыск" был закончен.
Закончив с обыском, армянин предложил мне собираться в дорогу и следовать за ним на поезд в Петербург. Стал собираться: в небольшой ручной чемоданчик положил полотенце, мыло, смену белья, кружку. Времена были голодные: В. Н. могла дать мне только краюшку хлеба фунта в полтора и коробочку с двумя десятками леденцов - все наши продовольственные запасы. Денег у нас было тоже в обрез, я взял с собою только две "керенки" по 20 рублей. Сборы были недолгие; я простился с семьей, сговорился с В. Н., что она завтра же сообщит о происшедшем В. Э. Мейерхольду - и отправился на вокзал, эскортируемый слева чекистом и справа красноармейцем.
Прибыли в Петербург около девяти часов вечера; оставив меня под охраной красноармейца, армянин отправился вызывать по телефону чекистский {35} автомобиль; он прибыл довольно скоро - и меня повезли на "Гороховую 2", в здание бывшего градоначальства, в знаменитый центр большевистской охранки и одновременно с этим - пропускную регистрационную тюрьму для всех арестованных. Меня ввели в регистратуру, заполнили первую, чисто биографическую анкету, а затем отправили по черной лестнице куда-то "все выше, и выше, и выше"... Вскоре мне пришлось сидеть в подвалах Чеки, а теперь для начала я попал на чердак петербургской "чрезвычайки".
Часть чердака представляла два обширных помещения, соединенных между собой открытой дверью. Конвоир сдал меня на руки хмурому, чердачному стражу, который, загремев ключами, открыл дверь в эту поднебесную тюрьму и возгласил: "Староста! Номер сто девяносто пятый!". Староста-арестант подошел ко мне, юмористически приветствовал - "добро пожаловать", вписал меня сто девяносто пятым в список арестованных и повел разыскивать место для ночлега. Две сотни людей густо населяли это чердачное помещение, так что найти свободное место на нарах оказалось делом сложным; наконец,--в глубине второй комнаты меня приняла в свою "пятерку" группа людей, сидевших на нарах. Электрические лампочки под потолком тускло освещали помещение, и я еще не мог как следует осмотреться в густой толпе заключенных. Впрочем, большинство уже спало; немногие сидели и беседовали, разбившись на группы.