Постепенно Лежава стал персоной. Вид у него становился все более солидный, искательство стало исчезать. Впрочем, до поры, до времени он и в отношении меня, нет-нет, да прибегал к искательному тону: ему была известна моя старинная дружба с Красиным… Таким образом, этот тип и дошел до степеней известных. Но об этом дальше.
Выше я упомянул, что в Наркомвнешторг входили и пограничная стража и таможня и палата мер и весов. Конечно, и таможня и пограничная стража, в note 255виду блокады, бездействовали. И еще до меня оба эти учреждения были значительно свернуты: большинство личного состава было оставлено за штатом — таким образом осталось на своих местах лишь по несколько десятков лиц, самых высококвалифицированных с тем, чтобы в случае надобности можно было развернуть эти учреждения в полную меру.
Во главе таможни находился бывший мелкий служащий ее
Г. И. Харьков, как комиссар и начальник "Главного Таможенного Управления". Дела он абсолютно не знал, но он был стопроцентный коммунист и потому считался вполне на месте.
Это был еще молодой человек, совсем необразованный, но крайний графоман, одолевавший меня целой тучей совершенно ненужных, многословных и просто глупых донесений, рапортов, записок… По старой, удержавшейся и в советские времена, традиции он считал своим долгом вести ведомственную войну с "Главным Управлением Пограничной Стражи", в котором по свертывании осталось всего тридцать человек наиболее ответственных офицеров.
Во главе пограничной стражи стоял тоже бывший мелкий служащий таможни и стопроцентный же коммунист, Владимир Александрович Степанов. Хотя он и окончил курс в университете, но остался человеком весьма ограниченным. Он был тоже графоман и тоже верен традиционной вражде к таможенному управлению. И Харькову и Степанову в сущности нечего было делать и оба они, по натуре пустоплясы и бездельники, изощрялись в своей взаимной вражде и не давали мне покоя своими взаимными доносами и кляузами. Когда они уж очень досаждали мне, я поручал моему управляющему делами
С. Г. Горчакову (ставшему впоследствии торгпредом в Италии), вызвать их обоих note 256вместе и разнести их в пух и прах. Это на некоторое время помогало, но через несколько дней начиналось то же самое.
Правда, Харьков был в общем довольно безобидный парень. Но не таков был Степанов. Человек уже лет за тридцать, из семинаристов, окончивший курс юридического факультета, суеверно религиозный, он был крайне честолюбив. Он считал себя обойденным жизнью и носил в своей груди массу озлобления. Казалось, это был человек, которого высшей радостью и счастьем было причинять зло ближнему. Как комиссар и начальник над беззащитными офицерами, все людьми бесконечно высшими его во всех отношениях, он вечно старался сделать им какую-нибудь гадость. Он был груб, мелочно придирчив, бестактен, лез к ним со своими полными бессильной злобы замечаниями и угрозами, — бессильной, так как, быстро раскусив его натуру, я не давал ему повадки и держал его очень строго, не позволяя ему по собственному его усмотрению налагать каких-нибудь взыскания на офицеров. И тем не менее у него вечно выходили с этими офицерами резкие столкновения, по поводу которых мне приходилось вмешиваться…
Но, как оно понятно, грубый и резкий с теми, кто от него зависел, он был до приторности угодлив и искателен в отношении высших. Скрывая, хотя и неудачно, клокотавшую в нем злобу, он перед высшими держался так, что сравнение его с маленькой противной собачонкой, стоящей на задних лапках, не в обиду собакам, всегда вставало предо мной, когда мне приходилось говорить с ним. И чувствовалось все время, что, будь у него возможность, он впился бы в меня, note 257как клещ… В разговоре он постоянно употреблял солдатские выражения "так точно", "никак нет", "рад стараться". И при объяснениях с начальством он старался придать себе выражение какого то радостного сияния и точно млел от тайного восторга и счастья. Но это был скверный человек… Вот один эпизод. Как то после обычного доклада, он принял сугубо невинный вид. Зная его обычаи и повадки, я не сомневался, что сейчас последует гадость…
— Это все, Владимир Александрович? — спросил я его.
— Никак нет-с, Георгий Александрович, — отвечал он по-военному, держа руки по швам. — Разрешите доложить, крайне важное дело-с… Осмелюсь доложить, что полковника Т-ва следует представить в ЧК к расстрелу-с…
Я знал этого офицера академика, толкового и заслуженного, хорошо воспитанного, умного и талантливого. Я его в свое время назначил помощником и заместителем Степанова, который ненавидел его мелкой злобой маленького озлобленного существа к высшему его. Но это было в первый раз, что он в своей злобе дошел до такого градуса.
— Что такое?.. к расстрелу?.. — переспросил я, не веря своим ушам.
— Так точно-с, Георгий Александрович, — томным ласковым голосом с улыбочкой отвечал Степанов, глядя мне прямо в глаза своими большими голубыми глазами каким то просветленным взглядом, от которого становилось вчуже страшно. — Так точно-с, разрешите представить его к расстрелу-с…
— Да, понимаете вы, что вы говорите!?.. внутренно note 258содрогаясь особенно от такого ужасного "с" на конце этого звериного слова, сказал я. За что?.. что он сделал?..
— Так что, Георгий Александрович, позвольте доложить-с… В прошлом году Т-в купил себе осенью толстую фуфайку на Сухаревке, за двести рублей-с…фуфайка ничего себе, хорошая, — слов нет-с, он тогда же еще всем нам ее показывал… А так что третьего дня он обменял ее на фунт сливочного масла… а масло то нынче стоит две тысячи рублей-с за фунт… Значить, это явная спекуляция-с, потому в десять раз больше-с… Так что по долгу службы-с я и докладываю вам — разрешите представить его к расстрелу-с…
С глубоким стыдом вспоминаю, что я не мог, не смел сказать этому, по выражению Салтыкова "мерзавцу, на правильной стезе стоящему", кто он и что представляют его слова, не посмел сказать ему — "замолчи, гадина!.." Ведь он был коммунист, полноправный член нового сословия "господ", а Т-в — офицер, т. е. человек, самым своим положением уже находившийся под вечным подозрением в контрреволюции.
Не смел, ибо боялся озлобить этого полноправного "товарища" и еще больше боялся вооружить его против беззащитного полковника… Меня душил гнев, меня душило сознания моего бессилия и желание побить, изуродовать этого человеконенавистника. А в уме и душе было одно сознание необходимости во что бы то ни стало защитить бесправного человека… И с нечеловеческим усилием воли, сдержав в себе желание кричать и топать ногами от бешенной истерии, подступившей к моему горлу, я стал резонно и спокойно, деловым тоном доказывать Степанову, что предлагаемое "наказание" не note 259соответствует "проступку". Я говорил о самом Т-ве, об его многочисленной семье, о его нужде… Боже, сколько ненужных, лишних и таких подлых слов я должен был произнести. Я вспомнил, кстати, что Степанов (еще одна из гримас современности!) был крайне и суеверно религиозен — в то время это не преследовалось — вечно ходил в церковь… И я говорил с ним доводами от религии, приводил ему слова Спасителя… Был великий пост. Степанов собирался говеть и я напомнил ему, что он должен, прежде чем исповедываться, "проститься с братом своим"…
И мне удалось в конце концов повернуть дело так, что Степанов стал униженно просить меня простить его…
Больше вопрос о расстреле Т-ва не поднимался. Но это не мешало Степанову вечно лезть ко мне со всякого рода доносами на «вверенных» ему офицеров. По положению, я, как нарком, имел право своею властью подвергнуть любого из служащих моего комиссариата аресту при ВЧК до двух недель. Конечно, я никогда не пользовался этой прерогативой. Степанов одолевал меня своими рапортами, в которых он "почтительнейше" ходатайствовал предо мной об аресте того или иного из офицеров и, несмотря на то, что я на всех этих рапортах неизменно ставил резолюции "отклонить", или "не вижу оснований", он неустанно надоедал мне ими.
Общая разруха и связанный с нею застой во всем, хотя и косвенно, но радикально повлияли и на деятельность палаты мер и весов, находившейся также в моем ведении. Во главе палаты стоял выдающейся ученый, профессор Блумбах, довольно часто наезжавший из Петербурга в Москву для докладов мне. Немолодой уже, note 260пуритански честный и чистый человек, живой и не падающий духом, несмотря ни на что, Блумбах представлял собою законченный тип ученого, преданного только науке и великого гуманиста. И в то время всеобщего полного бедствия кругом, он не уставая высоко держал свое знамя ученого.