Благодаря Мишонису в тюрьму проник дворянин по имени Ружвиль, который смог увидеть королеву и передать ей цветок со спрятанной в нем запиской. Записку эту выхватил из рук королевы один из жандармов. Мишонис был арестован, госпожа Ришар и ее муж, отставленные от должностей, заключены в ту же тюрьму. Королева почувствовала ужас.
Но и на этот раз нашлось благородное сердце. Господин и госпожа Бо, служившие прежде в тюрьме Лафорс, хлопотали о месте в Консьержери и получили его.
Госпожа Бо, вопреки приказаниям Коммуны давать королеве только хлеб и воду, как получали все заключенные, сама готовила ей пищу. Вместо вонючей воды из Сены королеве ежедневно приносили свежую воду, которую она привыкла пить в Трианоне. Рыночные торговцы, бывшие некогда поставщиками королевского дома, тайком приносили фрукты и цветы к воротам тюрьмы, а привратница передавала все это узнице. Таким образом, камера тюрьмы напоминала заключенной те сады, которые она так любила. Госпожа Бо, чтобы показать, как велика ее честность и неподкупность, никогда не входила в комнату королевы. Только муж ее входил туда в сопровождении полицейских надзирателей. Эти полицейские заметили однажды, что над кроватью повесили старый ковер, чтобы не дуло от стены. Они сделали выговор Бо за такое послабление, но последний оправдался тем, что так стоны узницы не слышны другим заключенным.
От сырости расползлись в клочья оба платья, которые были оставлены королеве, белое и черное, которые она носила попеременно. Три рубашки, чулки, башмаки, постоянно пропитанные сыростью, пришли в такое же состояние. Дочь госпожи Бо чинила одежду и обувь королевы и раздавала, как реликвии, клочья, отрывавшиеся от них. Эта нежная девушка, ежедневно приходившая в тюрьму, помогала королеве одеваться, оправлять постель и причесывала ее. Когда-то густые белокурые волосы тридцатисемилетней королевы поседели и начали выпадать, как будто природа предвидела, что жизнь ее продолжится недолго.
Королева записывала на штукатурке стены кончиком шпильки свои мысли. Большей частью это были немецкие или итальянские стихи, намекавшие на ее судьбу. Трогательна и славна судьба поэтов, в произведениях которых находят отклик несчастья и удачи! Как будто ни одно счастье или горе не могут быть полными, если не будут выражены в бессмертных стихах! Остальные надписи были взяты из псалмов и Евангелия. Ими была покрыта вся стена, противоположная окну. Один из комиссаров пожелал списать их; но его сотоварищи приказали выбелить стену, чтобы вопль души королевы не нашел отклика в сердцах людей.
Тринадцатого октября Фукье-Тенвиль явился к королеве, чтобы прочесть ей обвинительный акт. Она выслушала его как известную формальность, которую не стоит и оспаривать. Преступление ее состояло в том, что она была женой и матерью короля и ненавидела революцию, отнявшую у нее корону, мужа, детей и жизнь. Чтобы любить революцию, ей пришлось бы возненавидеть свою природу. Между ней и республикой существовала не тяжба, а смертельная ненависть, и вот сильная сторона карала более слабую.
Четырнадцатого октября в полдень она причесалась и оделась настолько прилично, насколько позволяли ей обстоятельства. Она не желала выставлять напоказ лохмотья, которые заставили бы покраснеть республику. Она не хотела разжалобить народ.
Окруженная отрядом жандармов, Мария-Антуанетта поднялась по лестнице, которая вела в зал суда, прошла среди толпы народа и села на скамью подсудимых. Ее чело оставалось спокойно, и она не казалась смущенной. Глаза с синими тенями, следами бессонницы и слез, еще излучали свет и прежний блеск. Хотя красота ее, когда-то ослеплявшая Европу, уже исчезла, но следы этой красоты все еще были заметны. Природная свежесть уроженки Севера все еще просвечивала сквозь синеватую бледность. Ее волосы, поседевшие от страданий, составляли контраст с моложавым лицом и стройным станом и ниспадали на плечи, как горькая и преждевременная насмешка судьбы над молодостью и красотой.
«Ваше имя?» — спросил председатель суда Эрман у обвиняемой. «Мария-Антуанетта Австрийская и Лотарингская», — ответила королева. Ее тихий взволнованный голос, казалось, просил присутствовавших простить за величие этих имен. «Ваше общественное положение?» — «Вдова Людовика, бывшего короля французов». — «Сколько вам лет?» — «Тридцать семь». Фукье-Тенвиль прочитал обвинительный акт. Королеве вменялось в преступление то, что она чужестранка, ее высокое происхождение и положение при дворе, где она царила благодаря слабости короля, а также и то, что она не разделяла идей, которых не понимала, и противилась учреждениям, лишившим ее трона. Эта часть обвинительного акта являлась приговором судьбы. Королева не могла оправдаться в обвинениях, предъявленных ее рангу так же, как народ не мог перестать обвинять ее. Остальная часть обвинительного акта была гнусным эхом слухов и ропота неудовольствия, которые в течение десяти лет распространялись в обществе: обвинения в расточительности, предполагаемом разврате и измене. Она выслушала все это без малейшего волнения или удивления, как женщина, привыкшая к ненависти, рассеянно постукивая пальцами по ручке кресла, точно старалась вспомнить мотив, подбирая его на клавишах рояля.
Вызвали и допросили свидетелей. После каждого показания Эрман обращался с вопросами к обвиняемой. Она отвечала спокойно и кратко, опровергая показания. Ответы Марии-Антуанетты не скомпрометировали никого.
Некоторые бесстыдные обвинения имели целью опорочить в ней чувство матери. Циник Эбер, допрошенный в качестве свидетеля о том, что происходило в Тампле, дошел до того, что обвинил королеву в растлении собственного сына. Принцесса Елизавета была выставлена как свидетельница и соучастница этих гнусностей, и у Эбера хватило совести выудить признание в этом у семилетнего ребенка!.. При этих словах раздался ропот всеобщего негодования. Королева лишь жестом выразила свой ужас, не зная, как ответить, чтобы не осквернить своих уст. Один из присяжных спросил обвиняемую, почему она не возражает на обвинение. «Я не возражаю, — сказала она с величественным простодушием, — потому что есть обвинения, на которые природа отказывается отвечать».
С не меньшим достоинством ответила королева на обвинение в том, что она злоупотребляла своим влиянием из-за слабости своего мужа. «Я никогда не замечала, чтобы у него был такой характер, — сказала она, — моя обязанность и счастье состояли в том, чтобы сообразовываться с его волей».
По окончании длительных прений Эрман объявил, что весь французский народ высказывается против Марии-Антуанетты. Присяжные для проформы посовещались и вернулись в зал после часового перерыва. Королеву пригласили выслушать приговор. По радостным восклицаниям толпы, наполнившей дворец Правосудия, она догадалась о сущности приговора и выслушала его, не произнеся ни одного слова и не сделав ни малейшего движения. Эрман спросил ее, не хочет ли она возразить что-либо против вынесенного ей смертного приговора. Мария-Антуанетта отрицательно покачала головой и встала как бы для того, чтобы самой идти на казнь. Она облачилась в молчание — последнее, что оставалось у нее неприкосновенным. Жестокие аплодисменты сопровождали ее до последних ступеней лестницы, ведшей из зала суда в тюрьму.
Начинался последний день ее жизни. Она попросила у привратника чернил, бумаги и перо и написала сестре письмо, найденное впоследствии в бумагах Кутона, которому Фукье-Тенвиль поднес его в дар как реликвию королевской власти.
«Пятнадцатого октября, в половине пятого утра.
Вам, сестра моя, пишу в последний раз. Меня только что приговорили к смерти, но не постыдной: она позорит только преступников, меня же соединит с вашим братом. Невинная, как и он, я надеюсь выказать такую же твердость, какую выказал он в последние минуты своей жизни. Мне глубоко жаль покинуть моих бедных детей; вы знаете, что я жила только для них и для вас — для вас, всем пожертвовавшей из дружбы к нам, чтобы остаться с нами. Пусть они возьмут пример с нас. Сколько утешений дала нам во время всех несчастий наша дружба: мы наслаждаемся счастьем вдвойне, если можем разделить его с другом, а где найдешь большую нежность и большую близость, как не в собственной семье? Пусть сын мой никогда не забывает последних слов своего отца, которые я повторяю исключительно для него: „Никогда не мстить за нашу смерть“.
Я умираю в католической вере моих отцов, в которой была воспитана и которую всегда исповедовала. Не ожидаю ниоткуда нравственного утешения и не знаю, имеются ли еще здесь священники этой религии: в том месте, где я нахожусь теперь, они подвергались бы большой опасности. Я от всего сердца прошу у Бога прощения во всех грехах, которые совершила с тех пор, как живу на свете. Я надеюсь, что он, по милосердию Своему, исполнит мои последние мольбы, а также и мое всегдашнее прошение принять душу мою по Своему милосердию и благости. Я прошу прощения у всех, кого знаю, а у вас, сестра моя, в особенности. Прощаю всем своим врагам то зло, которое они мне сделали. Прощаюсь с моими тетками и всеми моими братьями и сестрами. У меня были друзья; мысль, что я расстаюсь с ними навсегда, и их несчастья составляют одну из самых сильных горестей, которые я уношу с собою в могилу; пусть они по крайней мере знают, что я думала о них до последней минуты своей жизни. Прощайте, дорогая и нежная сестра моя! Не забывайте меня!.. Боже мой! Как грустно расставаться с вами навеки! Прощайте!.. Прощайте!.. Теперь я должна заняться исключительно своими духовными обязанностями. Так как я не свободна в своих действиях, то мне приведут, быть может, священника; но обещаю, что не скажу ему ни слова и обойдусь с ним как с человеком, совершенно для меня чужим».