Обещание Александра сбылось: в России больше не осталось ни одного вооруженного француза. Обычно считают, что русскую границу в июне 1812 года перешло около 400 тысяч человек, которых потом, уже в пределах России, догнало еще 150 тысяч — всего 550 тысяч солдат и офицеров. Из всей этой массы людей (из которых 50 тысяч дезертировало в самом начале кампании) в декабре обратно переправилось через Неман около 18 тысяч человек. В русский плен сдалось 130 тысяч человек, следовательно, сражения, партизанская война, болезни, мороз унесли в могилу примерно 350 тысяч солдат и офицеров Великой армии.
Для Наполеона бедствие было непоправимым. Сокрушительный удар был нанесен не только его военному могуществу — рушилась вся его политическая система, по которой он хотел заставить жить Европу. С истреблением его польских полков рушилось дело возрождения Польши, с уничтожением немецких корпусов — Рейнский союз, Вестфальское королевство и все планы создания Германии, подвластной Франции; наконец, гибель французской армии подготавливала распад самой Французской империи. Вся верная ему Европа оказалась погребена в снегах России; на смену ей шла другая Европа — антинаполеоновская. Нашествие неудержимо поворачивалось в другую сторону на запад.
Придет народ от стран полнощных
Оковы снять с ахеян маломощных.
В. А. Озеров. Поликсена
По мере приближения остатков французской армии к границам России Александру предстояло выбрать: заключать ли мир с Наполеоном или продолжать войну ради чуждых интересам России целей — восстановления политической независимости Германии, возвеличения значения Австрии и смены политического режима во Франции. Уже в конце 1812 года в беседе с фрейлиной Стурдзой он высказал свои мысли на этот счет.
— Неужели, государь, — заметила Стурдза, — мы не обеспечены навсегда от подобного нашествия? Разве враг осмелится еще раз перейти наши границы?
— Это возможно, — сказал царь, — но если хотеть мира прочного и надежного, то надо подписать его в Париже. В этом я глубоко убежден.
Между тем Кутузов придерживался противоположного взгляда, считая, что война должна завершиться там же, где и началась, — на Немане. Помимо убеждения, что дальнейшее продолжение войны может быть выгодно только англичанам и немцам, к прекращению боевых действий его вынуждало катастрофическое сокращение численности армии: из 100 тысяч солдат, имевшихся у него под рукой в Тарутино, в Вильну вступили только 27 тысяч человек. Все это вынудило Михаила Илларионовича просить Александра дать войскам отдых, иначе, предупреждал он, расстройство войск дойдет до такой степени, что придется "вновь составлять армию".
Ответом царя на эту просьбу было требование новых жертв: "Поверхность наша над неприятелем расстроенным и утомленным, приобретенная помощью Всевышнего и искусными распоряжениями вашими, и вообще положение дел требует всех усилий к достижению главной цели, несмотря ни на какие препятствия. Никогда не было столь дорого время для нас, как при нынешних обстоятельствах. И потому ничто не позволяет останавливаться войскам нашим… в Вильне".
Не особенно рассчитывая на выполнение Кутузовым этих распоряжений, Александр сам выехал к армии. Несмотря на сильную стужу, он ехал от Петербурга до Вильны в открытых санях на тройке, которой управлял неизменный кучер Илья.
11 декабря Кутузов, в парадной форме, с орденами, звездами и портретом государя в бриллиантовой оправе на груди, со строевым рапортом в руке выстроил у дворцового подъезда почетный караул лейб-гвардии Семеновского полка. Александр появился в пять часов дня. Он прижал к сердцу главнокомандующего, принял рапорт, поздоровался с семеновцами и прошел во дворец рука об руку с Михаилом Илларионовичем. Они уединились в кабинете и долго беседовали. По окончании аудиенции граф Толстой поднес Кутузову на серебряном блюде орден святого Георгия 1-й степени (до царя дошли сведения, что старик остался недоволен пожалованной ему шпагой с бриллиантовым эфесом и лаврами из изумрудов стоимостью 60 тысяч рублей; Михаил Илларионович картинно потрясал ею в обществе и заявлял: "Я скажу императору, какая это дрянь", — считая ее слишком малой наградой за то, что он в течение года "заставил две армии" — турецкую и французскую — "питаться кониной"). Вильсон в своих записках уверяет, что Александр пожаловал Кутузову орден с большой неохотой и, объясняя англичанину причины своего поступка, будто бы сказал: "Мне известно, что фельдмаршал не исполнил ничего из того, что следовало сделать, не предпринял против неприятеля ничего такого, к чему бы он не был буквально вынужден обстоятельствами. Он побеждал всегда только против воли… Однако дворянство поддерживает его, и вообще настаивают на том, чтобы олицетворить в нем народную славу этой кампании… Мне предстоит украсить этого человека орденом святого Георгия первой степени, но признаюсь вам, я нарушаю этим статуты этого славного учреждения… я только уступаю самой крайней необходимости. Отныне я не расстанусь с моей армией и не подвергну ее более опасностям подобного предводительства". Если эти слова и были действительно сказаны (а мы знаем, всякий человек слышал от Александра то, что хотел слышать), то нет сомнений, что в разговоре с Кутузовым царь удержался от каких-либо укоров, которые — Александр не мог не понимать этого — были неуместны спустя всего четыре месяца после того, как он собирался отрастить бороду и питаться картофелем в Сибири.
Наутро 12 декабря, в день своего рождения, Александр, принимая поздравления от генералов кутузовского штаба, сказал им:
— Вы спасли не одну Россию, вы спасли Европу!
Космополит вновь взял в нем верх над патриотом. Под влиянием обстоятельств и общего настроения Александр ненадолго увлекся собственным народом, проникся умилением и восторгом (выражаемыми преимущественно перед дамами — Стурдзой и г-жой де Сталь) к своим соотечественникам, почувствовал себя русским царем. Но быстрое завершение Отечественной войны не дало укрепиться этому поверхностному патриотизму. Александр по-прежнему оставался диковинным оранжерейным цветком, не связанным корнями с русской почвой. Однако под влиянием чтения Библии и религиозных размышлений его космополитизм претерпел важные изменения: он перестал быть светским космополитизмом XVIII века, постепенно превратившись в космополитизм христианско-мистический, гораздо больше соответствовавший сентиментально-мечтательной натуре Александра. Теперь он ощущал себя не русским царем, а христианским государем, призванным укротить зверя; ему казалось, что он наконец-то понял свое предназначение — стать защитником угнетенных народов. Эта мысль поднимала его в собственных глазах, придавала смысл его существованию и оправдывала глубинное презрение и непонимание русской жизни, равнодушие к непомерным бедствиям страны, тщеславное желание одержать верх над Наполеоном. Проникнутый этим настроением, он искренне не мог понять и принять национального эгоизма Кутузова и его единомышленников, думавших прежде всего о русских интересах и выгодах.
Вечером по случаю дня рождения государя в доме Кутузова был дан бал. Город был иллюминирован, на ратуше вывешен транспарант, изображавший Россию, отсекающую голову гидре. Перед началом бала по приказу Кутузова семеновцы поднесли к ногам Александра трофейные знамена, однако на лице царя выразилось лишь чувство сожаления. Никакого впечатления не произвела на него и представленная ему жена французского офицера, сопровождавшая мужа во всех сражениях и стычках и взятая вместе с ним в плен.
— Я не сочувствую этого рода отваге в женщинах, — только и сказал царь.
Зато он не отходил от графини Шуазель-Гуфье, ставшей героиней дня из-за того, что полгода назад, в первые дни нашествия, она, представляясь Наполеону в Вильне, единственная из всех польско-литовских дам русского подданства не сняла с платья шифр фрейлины русского двора. Александр, вообще охотно разговаривавший с женщинами на политические темы, развивал перед ней свое видение прошедших событий.
Подчеркнув народный характер войны, царь с особенным умилением отозвался о русских крестьянах.
— О мои бородачи! — сказал он восторженно. — Они гораздо лучше нас: между ними встречаешь еще первобытные патриархальные добродетели, истинную преданность государю и отечеству. Они не поддались на приманку французов, обещавших им свободу. Жиды также выказали удивительную привязанность, — с некоторым недоумением добавил он.
Говоря о гордости французского императора, погубившей Европу и его самого, царь воскликнул:
— Какую потерял он будущность! Стяжав славу, он мог даровать мир Европе, но он не сделал этого! Очарование исчезло! — И, помолчав, добавил: — А заметили вы светло-серые глаза Наполеона? Его проницательный взгляд невозможно выдержать.