В литературе я встречала указание, будто Комитет предоставил Нечаеву самому решить, которое из двух дел поставить на первую очередь, и будто Нечаев высказался за покушение. Комитет не мог задавать подобного вопроса; он не мог приостановить приготовления на Малой Садовой и обречь их почти на неминуемое крушение. Он просто оповестил Нечаева о положении дел, и тот ответил, что, конечно, будет ждать.
Чистейший вымысел также рассказ Тихомирова, будто Желябов посетил остров равелина, был под окном Нечаева и говорил с ним. Этого не было, не могло быть. Желябову была предназначена ответственная роль в предполагавшемся покушении. Мина на Малой Садовой могла взорваться немного раньше или немного позже проезда экипажа государя. В таком случае на обоих концах улицы четыре метальщика должны были пустить в ход свои разрывные снаряды. Но если бы и снаряды дали промах, Желябов, вооруженный кинжалом, должен был кончить дело, а кончить его на этот раз мы решили во что бы то ни стало. Возможно ли, чтобы при таком плане Комитет позволил Желябову отправиться к равелину, не говоря уже о том, что провести его туда было вообще невозможно? И разве сам Желябов пошел бы на такой бесцельный и безумный риск не только собой и своей ролью на Садовой, но и освобождением Нечаева? Никогда![190]
Сношения с Нечаевым, начатые через посредство Дубровина, продолжались затем Исаевым, которого Дубровин свел с солдатом, носившим записки. Обыкновенно они встречались в условном месте на улице, и солдат передавал Исаеву небольшой свиток бумаги в вершок шириной, исписанный особенными иероглифами нечаевского изобретения.
Так продолжалось до 1 апреля, когда Исаев был выслежен и арестован на улице одновременно с Подбельским, тем студентом, который в феврале на акте в университете нанес оскорбление действием министру народного просвещения Сабурову. Вследствие этого ареста связь с равелином на время порвалась.
У Перовской, арестованной раньше Исаева (10 марта), в записной книжке были зашифрованы, как она нам сообщила через своего защитника Кедрина, два-три адреса швеек, которых посещали жандармы равелина, — их дал Нечаев. Однако эти адреса, по-видимому, не дали следователям по делу Перовской руководящей нити для раскрытия наших сношений с Нечаевым, потому что позднее эти сношения возобновились через того же Дубровина и велись Савелием Златопольским. Но описание этих сношений, окончательное прекращение их страшно сказать! — по предательству Мирского, как мне передавали лица, заглянувшие после революции 1917 года в архивы департамента полиции, арест жандармов и солдат, преданных Нечаеву, суд над 23 из них[191], административная расправа с некоторыми другими должны быть восстановлены не по моим личным воспоминаниям, а по архивным документам, которые не находятся в моем распоряжении. Сама я после ареста Исаева оставила Петербург и свободной в него уже не вернулась.
Нечаев погиб в равелине, и его гибель вплоть до революции была окружена тайной.
18 августа 1881 года умер Ширяев: он страдал туберкулезом уже на свободе, и о его смерти сообщил еще Нечаев; но когда в марте 1882 года в равелин поместили Морозова, Исаева, Фроленко, Александра Михайлова, Клеточникова, Баранникова, Колодкевича, Ланганса, Арончика и Тригони, судившихся по «процессу 20-ти», а в начале 1883 года — Богдановича, Грачевского, С. Златопольского из «процесса 17-ти»[192], никто из них, размещенных в трех коридорах равелина, за все время не имел никаких указаний на присутствие в равелине Нечаева. Ни Поливанов, привезенный из Саратова, ни партия каторжан, возвращенных с Карийских рудников и помещенных в равелин (Мышкин, Игн. Иванов, Попов, Щедрин и др.), вплоть до перевода всех равелинцев в 1884 году в Шлиссельбург тоже не имели никаких вестей о нем и не могли сообщить ничего о его судьбе.
В свое время ходила версия, что в 1882 году, после раскрытия сношений Нечаева с «волей», его отправили в Шлиссельбург и застрелили по дороге под предлогом попытки к бегству. Но никаких данных, которые подтверждали бы это, не приводилось.
Материальные условия содержания Нечаева в равелине в смысле питания были сносными, пока он был там один, но с переводом туда народовольцев режим резко изменился: их умерщвляли медленным голодом. Пища была такова, что, по словам Юрия Богдановича, уже через месяц равелинцы могли ходить, только держась за стену. Цинга подкашивала их поголовно. Врач Вильмс на заявления заключенных, что они умирают от голода, отвечал, что он бессилен — все зависит от администрации. Со своей стороны он давал только бутыль с микстурой железа: из нее за обедом жандарм каждому подавал по ложке. При таких условиях и без убийства оружием Нечаев должен был погибнуть. Полное подтверждение тому найдено в архивах Щеголевым, и дата смерти Нечаева установлена документально: он умер в равелине 21 ноября 1882 года. Отсутствие сведений у остальных равелинцев объясняется полной изоляцией от них Нечаева.
В революционном движении Нечаев представляет собою фигуру совершенно исключительную. Это особый тип, в целом не повторявшийся. Как бы ни тяжела была память об убийстве Иванова и самом беззастенчивом пользовании правилом «цель оправдывает средства», нельзя не изумляться силе его воли и твердости характера; нельзя не отдать справедливости бескорыстию всего поведения его: в нем не было честолюбия, и преданность его революционному делу была искренна и безгранична. Несмотря на отсутствие высших моральных качеств, в его личности было нечто внушительное, покоряющее, на простые души действующее как гипноз. Солдаты-равелинцы, сосланные в Сибирь, встречались в свое время со многими политическими ссыльными из интеллигенции: Орехов, Дементьев, Петров, Терентьев жили в Иркутской губернии, в Киренске, одновременно с М. П. и Е. Н. Сажиными и С. А. Борейшо. Равелинец Тонычев, наиболее развитой и впоследствии застрелившийся, был в Киренске проездом из Якутской области, а Вишняков уже в бытность Брешковской в ссылке жил в этом городе при ней, помогал в хозяйстве. Никогда ни у кого из этих людей не вырывалось упрека, слов укоризны по адресу Нечаева, разорившего их жизнь. Все они отзывались о нем с особенным чувством, похожим на страх, и признавались в своем подчинении его воле. «Попробуй-ка, откажись, когда он что-нибудь приказывает! Стоит взглянуть ему только!» — говорил один из них.
Это влияние сказывалось и на суде.
Во время суда[193] в публике ходил слух, что солдаты и унтера на заседаниях говорили о Нечаеве как люди, находящиеся под влиянием страха перед ним. Между прочим, никогда не произносили они ни его имени, ни фамилии: они говорили только «он». Называть фамилию Нечаева им было запрещено.
Но и вдали, в глубине Сибири, равелинцы все еще были под обаянием сильной личности узника, покорившего их души.
Авторитет его личности все еще слепил их. Это было внушение, гипноз, не разрушенный ни испытаниями, ни временем и расстоянием.
26 января были арестованы Колодкевич и Баранников, одни из наиболее любимых товарищей наших, а на квартире Баранникова задержан Клеточников, для целости нашей организации человек совершенно неоценимый: в течение двух лет он отражал удары, направленные правительством против нас, и был охраной нашей безопасности извне, как Александр Михайлов заботился о ней внутри. Мы берегли его самым тщательным образом, окружая каждый шаг строжайшей конспирацией. Для сношений с ним было назначено одно постоянное лицо, вполне легальное, — сестра Марии Николаевны Ошаниной Наталья Николаевна Оловенникова, ради этой цели совершенно отстраненная от всякой революционной деятельности. Только на ее квартиру и ни к кому другому из нас Клеточников должен был ходить для передачи всех сведений, полезных для партии: о предполагаемых обысках, арестах и розысках, о шпионах и всех предположениях III отделения, проходивших чрез его руки в канцелярии этого отделения.
Почему этот порядок был нарушен и вместо легальной квартиры Оловенниковой Клеточников стал посещать нелегально Баранникова, который принимал участие во всех опасных сношениях и предприятиях, я не знаю, но это нарушение тем более странно, что Клеточников был очень близорук и не мог видеть знаков безопасности, которые всегда ставились у нас на квартире. Вероятно, вследствие этого он и попал в засаду, оставленную в комнате Баранникова. После суда над 20 народовольцами Клеточников погиб в равелине от истощения.
Любопытно, как Клеточников попал в делопроизводители III отделения, и я напомню об этом. Приехав в Петербург из Крыма, он предложил Комитету свои услуги, заявив, что будет исполнять какую угодно работу. Но как для новоприбывшего трудно было найти сейчас же что-нибудь подходящее к его способностям и характеру. Некоторое время ему пришлось томиться в бездействии. Между тем около этого времени частые обыски у курсисток, нанимавших комнаты у акушерки А. Кутузовой, заставляли думать, что она состоит агентом тайной полиции. Ввиду этого Ал. Михайлов предложил Клеточникову поселиться у Кутузовой и, войдя в доверие, самому поступить в III отделение. Клеточников так и сделал. Как квартирант, он заходил к ней поиграть в карты и, чтоб расположить к себе, проигрывал ей по совету Комитета небольшие суммы. Познакомившись и узнав, что он ищет место, Кутузова сначала в неясных выражениях, а потом откровенно рассказала ему о своих связях в III отделении и предложила устроить его в этом учреждении. Так Клеточников попал в самое пекло тайного политического розыска. Он был сделан делопроизводителем, и через его руки проходили все бумаги о мероприятиях III отделения: приказы об арестах, обысках, списки провокаторов и шпионов, распоряжения о слежке и т. д. Краткий перечень всего этого Клеточников передавал лицу, назначенному Комитетом специально для этого. Невозможно перечесть все услуги, которые оказывались партии этими ценными сообщениями. Так, между прочим, он предупредил нас осенью 1879 года о готовившихся массовых обысках, между которыми был обыск и у присяжного поверенного Бардовского, одного из самых преданных, даровитых защитников на политических процессах того времени («процесс 50-ти» и др.). Дважды я приходила на его квартиру, чтобы предупредить его, и дважды не заставала дома. Вечером он был в театре, куда я не могла попасть. Поздно он вернулся домой; нагрянули жандармы, за шкапом нашли пачку номеров «Народной воли», спрятанных им; арестовали его и его сожителя и поместили в дом предварительного заключения. Бардовский был человек чрезвычайно нервный; он страдал бессонницей, злоупотреблял хлоралгидратом и совершенно определенно был одержим боязнью пространства; не раз мне приходилось смеяться над этой боязнью, когда я ездила с ним в его экипаже; однако это был один из признаков душевного расстройства. Потрясенный арестом, Бардовский в доме предварительного заключения уже через сутки помешался и не выздоровел до конца жизни, хотя его выпустили и он был окружен нежным попечением своей жены Анны Арсентьевны, с которой, как и с самим Бардовским, я была в наилучших отношениях; ничто уже не могло спасти его. Погиб и брат Бардовского, мировой судья в Польше, казненный в 1886 году в Варшаве по делу польского «Пролетариата»[194].