На Волге Котовский узнал подлинную рабочую жизнь. Работал в Жигулях бурлаком, грузчиком, смеялись над атлетом бурлаки: не курил и вместо водки пил молоко. Только ел на славу: яичница из 25 яиц была любимым блюдом.
Но не для работы, не для того, чтобы гнуть спину родился в дворянской семье зтот заика-мальчик. В Балашове на мельнице Котовский выдвинулся своей недюжинной силой — подковы ломал. Хозяин назначил смышленого силача десятником. А в одно утро, когда Котовский составлял с хозяином в конторе наряд на работу, вдруг выхватил десятник револьвер и наставил на хозяина:
— Руки вверх!
Котовский отобрал деньги и скрылся из Балашова, как в воду канул. Только осенью 1914 года вынырнул у себя на родине в Бессарабии.[72] Но с год никто не знал, где Котовский. По чужому паспорту он служил в Бессарабии управляющим большим именьем. Любитель «отчаянных положений» жил удивительной двойной жизнью. Образцово управлял именьем, хозяева его работе нарадоваться не могли. Но это — одна сторона.
А другая — в Бессарабии уж начались зловещие налеты и грабежи. Грабила банда беглых с фронта солдат во главе с Котовским. Полиция снова начала охоту за ним. Переведенный в Петербург, в царскую дворцовую охрану, пристав Хаджи-Коли был снова командирован в Бессарабию ловить Котовского.
И в который раз погубила Котовского доверчивость и любовь к позе.
Какому-то погорельцу-крестьянину, дал деньги, сказав:
— На-ка, братец, постройся заново. Да брось благодарить, не свои даю. Котовского не благодарят…
Мужик так и обмер: это имя знала вся Бессарабия.
По мужику-погорельцу отыскался след. Именье, которым образцово управлял Котовский, ночью к полному удивленью хозяев, было окружено сильными отрядами полиции, во главе с полицмейстером Кишинева и приставом Хаджи-Коли. Это было 25-го июня 1916 года в селе Стоматове Бендерского уезда.
Больше двадцати крупных налетов и грабежей, не считая мелких, числилось за Котовским. Управляющий сразу понял, что это за шум, за гомон, за крики и топот лошадей по усадьбе.
Но решил дешево не сдаваться:. Котовский забаррикадировался в доме, начал отстреливаться от наступающих полицейских. Помещица узнав, «то в течение года управлял ее именьем, упала в обморок. В доме произошел бой.
Но бой был недолог. Тяжело раненый в грудь и потерявший сознание Котовский был схвачен полицией и под конвоем привезен в Кишинев.[73]
Котовский знал, что теперь грозит смертная казнь. Был уверен, что повесят, хотел только одного, чтобы расстреляли. Того, что через несколько месяцев над Россией разразится революция, которая сделает его красным генералом — не предполагал.
Дело Котовского было назначено к слушанью в военно-полевом суде. К Котовскому применен был исключительный режим, его охраняли день и ночь, боясь фантастических побегов.
Одесский военный губернатор самолично настаивал на ускореньи следствия, но дело Котовского было чересчур обширно и требовало длительного расследования. Все ж в феврале 1917 года, под усиленной охраной полиции, Котовский был доставлен в зданье военно-окружного суда.
Суд квалифицировал Котовского, как обыкновенного бандита, отрицая всякую революционность его налетов и грабежей. Котовский заявил себя анархистом, горячо отбрасывая все обвинения в грабежах с корыстными целями.
— Я — анархист! И в постоянной борьбе с вашим обществом, которое мне враждебно!
Котовский крепко знал, что на этот раз общество победило и от смерти не уйти, но держался мужественно и последнее слово закончил так:
— Если я вообще могу просить суд, прошу об одном — не вешайте меня, а расстреляйте!
Суд совещался недолго и председатель генерал Гутор, впоследствие перешедший к большевикам, но не достигший, как Котовский, положения «красного маршала», огласил приговор: — «Дворянина Григория Котовского, родившегося в м. Ганчешти… за содеянные преступления… к смертной казни через повешение…»
Под усиленным конвоем Котовского вывели из подъезда суда, повели к тюремному автомобилю. Далеко оцепив улицы, городовые разгоняли толпу любопытных одесситов, желавших хоть раз взглянуть на «черного ворона». Но эскортируемый конвоем автомобиль быстро увез Котовского в тюрьму.[74]
Такого жизнелюба, такого неподходящего к смерти человека, как Котовский, в тюрьме охватила страшная тоска по жизни. Котовский схватился за невыполнимый план побега с прогулки, несмотря на то, что выводили его закованным в ручные и ножные кандалы. «План создан. Риска 95 %. Но выбирать не из чего…» — сообщил он политическому заключенному Иоселевичу, прося его помощи.
Но тут совершилось несколько малых и больших непредвиденностей. Котовский знал, что Одесса «говорит о Котовском». Но не подозревал, какое сильное движенье поднялось в городе за его помилование. Не среди «черных воронов» и биндюжников, ценивших Григория Ивановича за то, что его ни на Бога, ни на мат, ни на бас не возьмешь. Нет, движенье по спасенью жизни Котовского поднялось в иных кругах.
Особо энергичную борьбу за освобождение бессарабского Робин Гуда повела, влиятельный в Одессе человек, генеральша Щербакова.[75] Когда день казни был уже близок, генеральша Щербакова добилась невероятного: — оттяжки казни.
Может надо быть русским, чтоб понимать всю «эксцентричность души» не только Григория Котовского, но и генеральши Щербаковой. Во всяком случае казнь Котовского — затянулась. Кроме Щербаковой захлопотали общественные круги, интеллигенция, писатели, начали выноситься резолюции, обращаться просьбы. А Котовский готовил «хоть какой-нибудь побег».
Но как ни влиятельна была генеральша Щербакова, все ж от смерти спасти Котовского не могла. Смертная казнь была назначена. Григория Котовского, разбойника с тяжелым детством, атлета с уголовной фантазией — должна была неминуемо затянуть петля на раннем рассвете во дворе Одесской тюрьмы.
Но тут пришла большая, чем генеральша Щербакова, непредвиденность.
Над Россией разразилась революция, буревестником которой был Котовский.
Уж отрекся царь, уж опустел Зимний дворец, власть над Россией взяли в свои руки русские интеллигенты. Но Керенский еще не успел отменить смертную казнь и петля висела над Котовским.
За дело помилованья взялся теперь известный писатель А. Федоров. Федоров Котовского не знал, но, вероятно, как писателю — Котовский был ему интересен.[76]
Федоров вошел в небольшую узкую камеру, где сидел закованный Котовский.
Котовский — «шармер». Это знала Одесса. Знал это и Федоров, и генеральша Щербакова, и та невыданная Котовским светская дама, принесшая ему пилки и шелковую веревку.
В узкой тюремной камере Федоров увидал мускулистого силача, с красивым, немного грустным лицом и острыми проницательными глазами. Когда Федоров сказал, что хлопочет перед Временным Правительством не только об отмене смертной казни, но и об освобождении Котовского, тот улыбнулся и ответил.
— Я знаю, что вас интересует во мне. Вы интересуетесь, как я представляю себе свою жизнь, сейчас, после революции? Да? Я скажу вам прямо, я не хочу умирать и хочу милости жизни, но я хочу ее пожалуй даже не для себя, я могу обойтись без нее. Эта милость была бы показателем доверия и добра, но не ко мне одному… Впрочем, — улыбнулся Котовский, — я бы постарался оправдать…
— Конкретно, — проговорил Федоров, — что вы хотите?
— Свободы! Свободы! — вскрикнул Котовский, зазвенев кандалами — но свободы, которую я бы принял не как подарок, а как вексель по которому надо платить. Мне тюрьма теперь страшней смерти…
Котовский, задумавшись, помолчал. Потом заговорил, как бы сам с собой:
— Я знаю свою силу и влияние на массы. Это не хвастовство, это знаете и вы. Доказательств сколько угодно. Я прошу послать меня на фронт, где благодаря гнусному приказу № 1 делается сейчас черт знает что! Пусть отправят меня на румынский фронт, меня все там знают, за меня встанет народ, солдаты. И вся эта сволочь, проповедующая бегство с фронта — будет мной сломлена. Если меня убьют, буду счастлив умереть за родину, оказавшую мне доверие. А не убьют, так все узнают, как умеет сражаться Григорий Котовский.
Котовский говорил без рисовки, с спокойной твердостью.
— Нет, теперь умирать я не хочу. И верю, что не умру. Если смерть меня так необычайно пощадила, когда я уже был приговорен к казни и ждал ее, то тут есть какой-то смысл. Кто-то, судьба иль Бог — улыбнулся он, — но оказали мне доверие и я его оправдаю. Теперь только пусть окажет мне еще доверие родина, в лице тех, кто сейчас временно ее представляют, — и не возвышая голоса он вдруг добавил:
— Мне хочется жить!
И с такой внутренней силой, которая почувствовалась в мускулах, в оживших темных, тяжелых глазах.