"Если мы проверим и проанализируем чисто арифметические данные товарища Яковлева, то уже одно это вызовет ряд недоуменных вопросов", (111) --
говорит Рудзутак и продолжает:
"Вот, например, товарищ Яковлев пишет, что в 1933 году падеж телят составлял всего 19% против 28% в 1932 году... Если отбросить 19% падежа... то все же недостает, по данным самого же товарища Яковлева, 350 тыс. голов телят, или 15%. Куда они делись? Или сведения, сообщаемые в докладе, неправильные, или падеж телят был не 19%, а гораздо больше, или же имеет место недопустимый процент яловости" (112).
Разбирая таким же образом данные о свиноводстве и овцеводстве, Рудзутак с цифрами в руках показал, что либо наркомзем "недоучел" 2 миллиона 600 тысяч поросят (четверть всего поголовья свиней в стране!), либо укрыл их от отчетности Центральному Комитету партии и правительству, а заодно и высшему коллегиальному органу страны -- партийному съезду, что было маловероятно (куда лучше было бы козырнуть лишним приплодом), либо "падеж был гораздо больше". И это было не всё: партийные контролеры обнаружили, что ведомство Яковлева без зазрения совести приврало о большом приплоде овец. "Каким образом овцы размножаются таким быстрым способом -- это остается секретом Наркомзема -- продолжает нарком РКИ (113) и делает вывод, что наркомат земледелия:
"допустил, по моему, целый ряд неточностей, что свидетельствует о не совсем точном знании действительного положения... Планирование в Наркомземе поставлено неудовлетворительно, цифры его работники нередко берут просто с потолка, руководство планированием на местах поставлено плохо" (114).
Как это ни парадоксально, вопиющие факты обмана партии и правительства не получили никакой дальнейшей критики на съезде. В те годы, когда сажали и расстреливали за малейшую провинность, сталинскому наркому всё сошло с рук. Поговорил Рудзутак, и этим всё завершилось. Яковлеву не пришлось даже оправдываться или в чем-то виниться. Весь обман с миллионами голов скота был представлен как невинное упражнение в арифметике, а Яковлева избрали в состав Центрального Комитета партии большевиков.
Вот точно так же и вся деятельность Лысенко, как две капли воды, была схожа с писаниями Микулиной или отчетами о положении в животноводстве Яковлева. Лысенко голословно утверждал, что его предложения направлены на то, чтобы облегчить новым советским организациям на селе -- колхозам переход к высокой рентабельности. Чем больше он шумел (все хорошо понимали -- шумит с одобрения вождей), тем более становился популярным в кругах околонаучной партократии и любителей-опытников, на-ура принимавших любые предложения Лысенко, а также в среде практических низовых работников села, с энтузиазмом признавших в Лысенко своего, близкого и понятного борца против всякого рода интеллигентов-зазнаек.
Задача и сверхзадача
В попытке вывести сорт пшеницы даже быстрее, чем это предписывалось постановлением ЦКК--РКИ, проявились две важных черты характера Лысенко. Во-первых, взявшись за эту работу, он показал всем корифеям селекции и их последователям, что авторитеты науки его не пугают и не останавливают, а, во-вторых, сигнализировал властям, что в его лице они всегда найдут опору. Отчетливо проявившееся желание Лысенко взвалить на свои плечи любой наказ вождей и, особенно, тех органов, которые, как это было точно известно, были близки лично Сталину, то есть ЦКК и РКИ, укрепило его престиж, возвысило в глазах руководства, хотя и создало временные трудности в общении с более грамотными, но менее лабильными в смысле управляемости, коллегами. Лысенко воспринимал указания сверху как не подлежащие обсуждению задачи, но при этом шел дальше: объявлял, что готов ускорить темпы, выставить свой "встречный план" (не следует, кстати, забывать, что сам термин "встречный план" родился в середине 30-х годов). Эта логика перехода от решения задачи, спущенной сверху, к решению сверхзадачи, сформулированной самим собой, -- была присуща Лысенко уже в те годы. Проявление личной инициативы, а также пустой, вернее, пустозвонный героизм при выполнении "взятых на себя обязательств" стали характерными особенностями Лысенко на всю его жизнь. Ведь одна из вожделеннейших целей любой диктатуры -- привить гражданам своей страны управляемость, беспрекословное и даже радостное следование приказам, готовность не щадить себя при их выполнении.
Сталину и другим коммунистическим лидерам в условиях захвата ими монопольной власти требовалось воспитать во всех слоях общества не просто безропотность, не просто бездумное следование приказам, а горячую заинтересованность в выполнении их каждым членом общества. Призывы, повторенные тысячи и тысячи раз, сопровождали каждый шаг человека, входили в его сознание с рождения, становились неотъемлемой частью мышления, а через это и бытия. Кажущаяся кое-кому безликость и аморфность лозунгов искупалась их постоянством. Стереотипность автоматически рождала впечатление обязательности, неотвратимости следования этим лозунгам. Нужно было добиться их аксиоматического звучания, не требующего доказательств, признания массами их подлинности. В лозунгах могло говориться о священности воли каждого, но выворачивался смысл говоримого, и взамен воли "каждого" оставался только императив, обращенный сразу к всем без исключения (иногда для отвода глаз сохранялся текст -- "воли всех и каждого"). Поэтому люди страны, все без исключения, должны были перестать задумываться над тем, верны ли лозунги, а единообразно, причем бездумно, следовать им и следовать, выказывая большое удовлетворение в их восприятии.
В конце 20-х годов этот стереотип во всей толще общества только складывался, безусловное следование лозунгам только еще прививалось. И процесс погружения личной воли, сознания и энергии индивидуумов в мир категорических императивов был далеко не простым. Ему особенно противостояла та среде, которая была более всего нужна руководителям в стратегическом плане -- творческая (творящая новое) интеллигенция и особенно ученые, приученные самой профессией к критическому отношению ко всему на свете, к придирчивой проверке любых умозаключений. В этой аналитической склонности был заложен опасный для властей дуализм: с одной стороны, без критического начала вроде невозможно само по себе эффективное творчество, а, с другой, эта склонность может легко перерасти в критицизм, от которого рукой подать до критиканства и инакомыслия. В демократическом обществе инакомыслие приветствуется, оно рассматривается большинством как единственно возможный источник новшеств и процветания, равно как и барометр нравственного здоровья всей социальной структуры. Но в среде тоталитарной или тяготеющей к тоталитаризму опасность инакомыслия квалифицируется и понимается как опасность для устоев, для самого существования такого общества. Поэтому в этих условиях превалировала и превалирует одна тенденция: боязнь критиканства. Польза критиканства однозначно отвергается: нам критиканы не нужны, нам с ними не по пути, нам нужны СТРОИТЕЛИ НОВОГО, с о л д а т ы революции, а не скептики и циники, лишь подменяющие производительный труд рассусоливаниями о каком-то там свободном творчестве, или творческом начале, или осмыслении принципов труда... Всё это опасное су Отсюда вытекало благорасположение властей лишь к тем ученым, кто лишен этого опасного качества, к ученым послушным, управляемым, готовым к радостному карабканью на указанные им вершины науки и разгрызанию тех гранитных утесов, которые сегодня НАМ ВСЕМ нужны. Власти давали понять: ценить будут тех, чья управляемость не выходит за рамки управляемости простых рабочих и крестьян.
Однако высшим достижением в решении проблемы управляемости было придание членам общества нового качества -- готовности принять любой приказ и считать его не приказом, а внутренней потребностью. Это добровольное перекладывание на свои плечи инициативы, спущенной сверху, последующее декларирование личной сопричастности к постановке задачи и исторгание из недр души полезной инициативы, а затем к проведению её в жизнь уже от своего лица -- вот что становилось сверхзадачей, вот каким мыслился конечный результат такого воспитания. "Патриотическая инициатива масс", а отнюдь не навязываемый приказ. "Воля миллионов", а вовсе не правящей верхушки. И только после этого: "ИДЯ НАВСТРЕЧУ ПОЖЕЛАНИЯМ ТРУДЯЩИХСЯ". Такие императивы приобретали особую значимость в создаваемых социальных условиях.
Но если задача и сверхзадача акцептировались относительно легко основной массой тех слоев общества, которые вожди считали своей опорой, -- в среде рабочих, беднейшего крестьянства и отчасти в среде мелких служащих, то в кругах творческой интеллигенции и особенно даровитых ученых, а также думающих преподавателей эту проблему решить было труднее, и тем значительнее был в глазах руководства успех любого человека из этой социальной группы, который вдруг принимал на себя "управляющий императив" и начинал ревностно воплощать его в жизнь. Такой индивидуум приобретал особо прочную характеристику "своего среди своих".