Меня уже не хотят видеть на суде, потому что обвинение рассыпается, а здесь… В самиздате ходило мнение, что сопротивляться невозможно. Если они решили сделать сумасшедшим, то сделают. А я же был молодой и такой наглый. Всю жизнь был наглый! Я был уверен, что вот можно сопротивляться, и мне нужно было доказать это. И я доказал! И меня выпустили оттуда – и все.
Меня 1 марта [1975 года] арестовали, а с 22-го меня уже на допросы не дергали, ничего. Понятно было, что я не буду давать никаких показаний, меня перестали спрашивать. Смотрю – готовят куда-то. На пересылку. Я смекнул, что мне «повезло», меня отправляют в Москву, в [Институт имени] Сербского. И действительно. Еду я уже в вагонзаке, ко мне подходит мальчик, ему на дембель вот-вот, и он со мной разговорился: «Вот, я посмотрел, интересно. Почему вы склонны к побегу? И за что вас посадили?» Я ему все рассказываю. Что мне теперь-то, что я буду скрывать?.. Теперь-то я могу всем рассказывать! Чего тихариться? Все и рассказал. Он говорит: «Вы знаете, мне кажется, вы заняли неправильную позицию на экспертизе». Когда заговорили о том, почему я склонен к побегу, я рассказал, почему мне это сделали, а это уже означало спецпсихбольницу. Если признали сумасшедшим, то спецпсихбольница, уже общего типа не получится. Он говорит: «Вы неправильную позицию заняли. Вы отказались участвовать в следствии. А в экспертизе участвовали. Это нелогично». – «Почему нелогично?» – «А потому что экспертиза – часть следствия. Почему это вы в одной части следствия принимаете участие, а в другой – нет?»
«Батюшки! Какое счастье, что он это мне сказал, – думаю я. – Я же ведь не хочу свои семь плюс пять. Я хочу как можно быстрее на свободу! Ну отделаюсь я этой спецпсихбольницей, ну за три года я оттуда выйду. Я умный, я сумею выйти за три года!» Откажусь-ка я от участия в экспертизе медицинской, и уж тогда меня точно признают психом, и я отделаюсь маленьким сроком, выдержу я эту спецуху и вернусь! И все будет хорошо.
И вот я туда к ним еду и на первом же обследовании говорю: «Нет, ваша экспертиза – это часть следствия…» Почему я иначе должен был бы себя до разговора с этим мальчиком повести? Я считал это своим долгом – доказать, что… Но этот долг чреват большим сроком. Ну, докажу, что я здоров, и получу семь. Чревато, но совесть не позволяет уклониться от борьбы. А когда он мне объяснил, что я же могу логично выводить это из первоначальной позиции, моральный груз с меня снялся (смеется)! Я домой хочу! И я говорю, что я не участвую, поскольку это часть следствия и до свидания вам.
Месяц они меня держат, [врачи-психиатры Георгий] Морозов, [Даниил] Лунц… «Еще месяц подержим». Подержали еще месяц – и опять ничего. Ну, в общем, признали меня вялотекущим шизофреником, и я, счастливый, с рекомендациями в спецпсихбольницу еду домой. Дорога была довольно тяжелая. В харьковской пересылке во второй раз мне было совсем плохо, я уже был среди признанных дураков в камере, там были и уголовники, которые по всей логике должны были меня пришить, я вел себя неправильно с ними. Я им говорил, что они уголовники, а не политические… ну, не важно, там довольно сложная история. Но в ту ночь, когда я боялся, что меня замочат, меня увезли. Неожиданно, на три дня раньше, чем положено. Может быть, поэтому мы с вами и разговариваем сейчас.
Вячеслав Игрунов накануне своего ареста. Ночь с 28 февраля на 1 марта 1975 года
Александр Чернов
© igrunov.ru
Когда я вернулся, я уже вернулся психом. Следователь Шалагин пригласил меня после всего и говорит: «Ну хорошо, давайте поговорим. Вот у вас такая ситуация, вы понимаете. Давайте поговорим, может быть, мы как-то изменим вашу судьбу». А я же попка-дурак: «В соответствии с моим заявлением от 3 марта 1975 года я отказываюсь участвовать в следствии, отвечать на любые вопросы в связи с тем…» И так далее. Он взял трубку, чтобы вызвать охрану меня увести, а потом ка-а-ак шмякнет ее на стол! И говорит громким голосом: «Зайдите! Уведите его!» И все, это был мой последний контакт со следствием.
Я еще долго сидел, но это означало, что, во-первых, в каком-то смысле я выиграл схватку, я не получил свои семь плюс пять, и у меня с судом ничего не получается, я пойду в психушку.
Второе начинается дальше. Это была моя часть работы, но еще же была часть работы других людей. В это время меняют Буковского, «обменяли хулигана на Луиса Корвалана». И он начинает бороться с психиатрическим преследованием политзаключенных. Выезжает Наташа Горбаневская, которая тратит очень много сил на мое спасение. Вот когда она приезжала сюда получить Ельцинскую премию, она, такая счастливая, смеялась: «Вот реальный человек, которого я спасла!» Я говорю: «Конечно! Правда, Наташа, спасла, реально спасла». В общем, очень много она активно делала. Обо мне говорили Сахаров, Солженицын. Ну, в общем, шум был большой. Я не знаю, так ли уж много было политпсихов, о которых говорили столько. О [Леониде] Плюще говорили больше, о Григоренко говорили больше, но остальные… Ну, вот я в следующем ряду после Григоренко и Плюща. Тем более что, поскольку я нравился многим московским диссидентам чисто по-человечески, конечно, все старались мне помочь. А моя жесткая позиция вообще сделала из меня чуть ли не героя. Когда я вернулся, меня так встречали, как будто я там Александр Македонский, с поля боя вернулся.
Так вот, их часть работы была сделана, но сверх этого – Хельсинкские соглашения, и Союзу нужно какие-то уступки делать. А я еще одну часть выиграл. А именно: я разговаривал со всеми – с кагэбэшниками, с надзирателями, с врачами – по-человечески, я не кричал им: «Вы – убийцы в белых халатах!» Ну, настоящий герой – что он должен делать? Он должен говорить: вы занимаетесь противозаконной деятельностью, то-се… Как [Петр] Старчик, который был у того же врача [Института им. Сербского Альфреда] Азаматова и говорил ему: «Вы понимаете, что, когда советская власть рухнет, вы окажетесь на скамье подсудимых?» Азаматов был человек с большой долей юмора, и он ему ответил: «Ну что вы, на этой скамье мне места не хватит» (смеется).
А я вел себя совсем не так, как Старчик. Я никому не объяснял… Как в диссидентстве – я не подписывал писем протеста, ну, подписал одно, может быть, сам. Готовил я несколько писем, но подписал, может быть, одно. Моя задача была – думать, вот это моя работа, непубличная работа.
Я понимал, что перевоспитать своего следователя в КГБ я не перевоспитаю, резать ему правду-матку в глаза – что это даст? Смысла никакого. Я просто послал его, но разговаривал как с человеком. И с врачами разговаривал как с людьми. Я помню, уже после освобождения два раза я встречался с надзирателями, оба надзирателя в разных случаях пожимали мне руку и благодарили меня, говорили, что они очень рады, что со мной знакомы, что я такой замечательный мужик. При том что я бунтовал, чего-то требовал, протестовал. Просто другие отношения привели к тому, что я оказался тем самым, кого можно было выпустить. Азаматов приезжал ко мне в камеру и говорил: «Вы идете на поправку, у вас все хорошо…» Я думал: я только что добился спецпсихушки, они меня признают нормальным, и я загремлю в семь плюс пять? Нет, ребята! Я начинаю ему говорить, что мое состояние только ухудшилось (смеется). Потому что вот такие условия. Да, я, конечно, здоровый, но какое тут улучшение состояния? Вот так держать, в таких условиях… Он говорит: «Нет-нет, вы себя чувствуете лучше».
Через несколько дней меня везут в Одесскую психиатрическую больницу, никакой не Днепропетровск, никакой не спец. На суде объясняют, что у меня началась спонтанная ремиссия и меня можно везти не в спецпсихбольницу. Я знаю много случаев, когда людям выписывали больницу общего типа, а их переводили в спец, потому что, ну, политические. А у меня – все наоборот. Мне выписали спецуху, а попадаю в общего типа. Поэтому тут, видите, множество факторов сложилось один с другим. По-честному – повезло! Потом были… Как я вам уже сказал, я и в диссидентстве был диссидентом, я какой-то такой… Как у меня в стихотворении есть:
Среди чужих – чужой,
Своим – еще чужее.
Я всегда был какой-то такой, и находились диссиденты, которые выискивали уже много позже: а что-то он так легко отделался, не стукач ли он, не сотрудничал ли он… Вот такая логика, к сожалению, присутствует у многих. Потом, когда Сеня Рогинский [в 1991 году] пошел в архивы КГБ – а у меня с ним тоже были сложные очень отношения, – он сказал: «Да, правда, тебя они ненавидели» (смеется)!
Глеб Павловский:
«Идея заняться политикой диалога в Бутырке была плохая»
© Павел Кассин / Коммерсантъ
Глеб Олегович Павловский (5 марта 1951, Одесса) – российский политолог и политтехнолог. В 1968 году поступил на исторический факультет Одесского университета, который окончил в 1973 году. В 1974 году за распространение книги Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» попал в поле зрения КГБ и лишился работы, после чего переехал в Москву, где с 1977 года подрабатывал столяром, маляром и лесорубом. В том же году он присоединился к московскому демократическому подполью, сблизившись с историком Михаилом Гефтером.