Особо подчеркнём ещё раз: несмотря на то что великие религии доводят некоторые из этих образов до совершенства, гораздо большей подлинностью обладают образы «примитивных», т. е. древнейших, религий!
«Первобытный образ, названный однажды „архетипом“, всегда коллективен, т. е. он по крайней мере общий для целых народов или эпох. По всей вероятности, наиболее важные мифологические мотивы общи всем временам и народам» (Jung, 1958, s. 762–764).
Профессор русской литературы и средневековых исследований Корнельского университета в США С. Сендерович отмечает:
«Момент формулировки теории архетипов в истории психологии, культурологии и антропологии переоценить трудно. Юнгу в теории архетипов удалось сделать очень важный, едва ли не решающий шаг по преодолению пропасти, разделяющей тысячелетия идеалистического и века естественнонаучного подхода к человеку. На почве психологии как естественной науки и тем не менее науки о человеческом духе, предмете, не уловимом физическими приборами, он перекинул фактический мост между идеализмом и реализмом, чье соединение было постулировано немецкой классической философией столетием ранее… Простой и очевидный факт повторяющихся образных мотивов в индивидуальной и культурной жизни человека позволил сделать важный шаг в истории мысли…
Юнг не уставал подчеркивать стихийность, спонтанность появления архетипов они появляются где и когда хотят, а следовательно, и их полную автономность от сознания. Он настаивал на том, что человек находится в их власти до такой степени, какой он себе и представить не может. Особенно современный человек, рациональный и эффективный, далек от понимания того, насколько он находится во власти иррациональных сил. Он в их власти не менее, чем первобытный человек, по отношению к которому он чувствует превосходство, а на самом деле не понимает того, что понимал тот: тот знал, что человек находится во власти потусторонних сил…
Юнг расширил область соприкосновения психологии и мифологии до предела, а вернее сказать, сделал ее беспредельно открытой. Каждая мифологическая фигура, когда-либо и где-либо зафиксированная, становится важным психологическим символом. При этом само понятие мифологии расширяется существенно. Юнг указал на такие особенности мифологии, как распространенность одних и тех же мотивов у разных народов, их повторяемость и воспроизводимость на разных стадиях культуры. Тем самым он указал на родство мифологии с другими процессами массовой культуры и индивидуального сознания.
После этого правомерным оказалось расширение самого понятия мифологии. Если не в подражание, то под влиянием Юнга о мифологии сегодня говорят, не только имея в виду традиционные мифологии, т. е. устные сказания дописьменных культур, описывающие возникновение мира, мировой порядок и историю общества с этим связанную, но и говорят о мифологии любой культуры и эпохи, включая нашу современность, имея при этом в виду совокупность устойчивых и доминирующих мотивов этой культуры, владеющих сознанием ее участников, сознают они это или нет» (Сендерович,1995).
Словом, боги и богини народов, разделённых временем и пространством, при таком подходе оказываются ещё и формами архетипов, инвариантами Первобогов и Первобогинь, почитавшихся общими предками этих народов.
Поэтому когда некоторые нынешние адепты возрождения традиционной славянской культуры пишут в Интернете буквально следующее: «Религиозный порыв язычников к общению с Богами, порыв к религиозно-языческому служению необходимо очистить от мишуры эгрегоров, архетипов, магизма, мистицизма, эвгемеризма (выделено нами. — Авт.)…» (Георгис Д. Второе дыхание язычества), они уподобляются той гоголевской унтер-офицерской вдове, что сама себя высекла, ибо демонстрируют не глубины проникновения в культуру и историю, а меру собственного непонимания предмета. А эвгемеризм, т. е. обожествление предков, есть неотъемлемая черта народных славянских верований, на которые обращает внимание подавляющее большинство исследователей. Мера и формы его обсуждаемы, но факт остаётся фактом: только славяне, преимущественно восточные, сохранили культ предков в таком объёме и в столь архаичном виде с древнейших времён. Отрицание эвгемеризма проводит чёткую грань между людьми с действительно традиционным мировосприятием и теми, кто стремится состряпать ныне под себя неоязыческий религиозный культ из лоскутьев «былого величия» и мистического опыта мировых религий. В общем, и смешно, и грустно, и стыдно на это смотреть. Это лишний раз показывает нам, сколь коллективное… но бессознательное, властно над человеком.
«В Северной Традиции культ богов и богинь, как и местных, так и всеобщих, содержал элементы одного и того же идеала…» (Pennick, 1989, р. 9).
И самое время вспомнить о золотом правиле любого честного исследования — о «бритве Оккама». Не надо плодить «лишние» сущности. И число фундаментальных архетипов, и число собственных имён богов, скорее всего, не беспредельно, что не исключает возможности бытования великого множества эпитетов, «хейти», прилагательных и прозвищ, заменяющих главные имена, если обстоятельства того требовали.
Известно и не нуждается в особенных доказательствах представление о том, что имеется ограниченное число важнейших богов, а прочие являются их отражениями, проявлениями, ипостасями или, на индийский лад, аватарами. Нередко можно услышать вопрос: сколько богов в индоевропейской традиции? Мы давно не живём в той исторической действительности, у нас иной образ жизни, другая работа, чем у людей времён расцвета язычества. А главное, у нас весьма отличный от тогдашнего образ мира. Едва ли мы сейчас достоверно определим, где истинное имя, а где эпитет. Если верить одной из древнейших Упанишад — Брихадараньяке, индоевропейцы Индии считали, что число высших богов кратно тридцати трём:
«Тогда Видагдха Шакалья стал спрашивать его: „Яджнявалкья, сколько [существует] богов?“ Он ответил согласно тому нивиду: „[Столько], сколько упомянуто в нивиде [хвалебного гимна] вишведевам — три и три сотни, и три, и три тысячи“. — „Так, — сказал тот, — сколько же в действительности богов, Яджнявалкья?“ — „Тридцать три“. — „Так, — сказал тот, — сколько же в действительности богов, Яджнявалкья?“ — „Шесть“. — „Так, — сказал тот, — сколько же в действительности богов, Яджнявалкья?“ — „Три“. — „Так, — сказал тот, — сколько же в действительности богов, Яджнявалкья?“ — „Два“. — „Так, — сказал тот, — сколько же в действительности богов, Яджнявалкья?“ — „Один с половиной“. — „Так, — сказал тот, — сколько же в действительности богов, Яджнявалкья?“ — „Один“. — „Так, — сказал тот, — каковы эти три и три сотни и три и три тысячи?“ Он сказал: „Это — лишь их проявления, в действительности же богов — тридцать три“» (Яджнявалкьи, III, 9){6}.
Современные исследователи древнейших мифов склонны больше искать там (между ними — мифами) различия, а не сходство. Формально признавая существование общей для всех индоевропейцев традиции — хотя бы потому, что славянские языки относятся к группе индоевропейских, — по множеству поверхностных и глубинных причин принято искать скорее различия, а не сходство культур. Самое интересное, и мало кто задумывается над тем, что если некогда боги были впервые поименованы на некоем праязыке, осознаны этой этнической суперобщностью — значит, насколько был един праязык, настолько же был един и пантеон. Следовательно, первично сходство, и понимать различия стоило бы, сначала выстроив и осмыслив общие черты.
Однако при этом появляется ещё одна трудность. Ныне подавляющее большинство эпиграфистов и других исследователей письменных свидетельств прошлого, по их собственному признанию, пребывают в непростом положении. Советская школа перевода отличалась высоким качеством и большим вниманием к текстам, но при этом страдала рядом идеологических проблем, свойственных всему обществу. Сегодня, общаясь с переводчиками с латыни, древнегреческого, санскрита, приходится постоянно слышать о необходимости подготовки и издания новых профессиональных переводов большинства первоисточников, поскольку многое в них оказывалось искажённым в угоду атеистическим, вернее, псевдоатеистическим (особенно если наблюдать, где сейчас оказались недавние активисты-безбожники) воззрениям.
Наверное, никто пока не в состоянии оценить, какое количество источников, а следовательно, выводов, заключений и представлений требуют уточнения или серьёзного пересмотра. Даже сам процесс такового понимания только начат. Если же добавить к первоисточникам малоиспользуемые (а порою — странно используемые) этнографические материалы и данные археологии, которые проходят путь от полевых отчётов к теоретическим исследованиям очень медленно, то остаётся лишь гадать, какую мы можем получить картину.