Тем не менее не надо и абсолютизировать менталитет: может быть, в силу особенностей истории и географии русский человек и больший коллективист, чем его германский или британский собрат, однако ни индивидуализмом, ни страстью к личной наживе он не обижен. Процветать русские тоже любят в одиночку, а объединяются либо при стихийном бедствии, либо при нападении врагов.
Вот и вопрос: как восприняли реформу русские крестьяне, коль скоро сохранили общину, – как бедствие или как нападение? Возможно, поначалу они еще не все поняли и посчитали новые условия хозяйствования на земле некоей экономической стихией, вроде урагана или нашествия диких зверей. Как бы то ни было, отреагировали они на сей экономический эксперимент традиционным русским образом: стали выживать совместно. Отсюда и путь в тупик.
* * *
И все же как-то странно: такая людоедская реформа в христианской, православной стране.
Христианская-то она – да, но есть и нюансы. Дело в том, что в верхушке российского общества бытовал даже не анлосаксонский – если бы! – а французский сословный идеал. Верхушка роялистской Франции кое-как признавала третье сословие – буржуазию, – у которой регулярно брала деньги в долг, на прочий же народ французские дворяне смотрели, как на говорящий инвентарь – за что и поплатились в 1789 году. Именно этот взгляд на низы общества переняло и офранцузившееся русское дворянство, особенно после того, как в Россию хлынули пострадавшие от революции эмигранты.
Сергей Кара-Мурза (уж не знаю, сам он это придумал или же нашел у кого-то) ввел в обиход очень правильный термин: социальный расизм. Явление это хорошо знакомое: когда одна часть народа начинает другую часть этого же народа воспринимать как недочеловеков. Примеров тому – великое множество. Ближе всего лежащий – сама реформа, которую подавали как благодеяние для крестьян. Государство трепетно заботилось о помещиках, компенсируя им возможные издержки, но о том, чтобы хоть как-то компенсировать мужикам многовековой бесплатный труд на хозяина – речи не шло. Тем не менее будьте счастливы, вам оказана великая милость – вас освободили!
Российская элита не воспринимала крестьянина как существо, подобное себе, – не воспринимала на уровне подсознания, и следы этого отношения можно легко найти во множестве мемуаров, рассказов, художественных произведений. Лев Толстой в не слишком известной своей статье «О голоде» писал так:
«В последние 30 лет сделалось модой между наиболее заметными людьми русского общества исповедовать любовь к народу, к меньшому брату, как это принято называть. Люди эти уверяют себя и других, что они очень озабочены народом и любят его. Но все это неправда. Между людьми нашего общества и народом нет никакой любви и не может быть.
Между людьми нашего общества – чистыми господами в крахмаленных рубашках, чиновниками, помещиками, коммерсантами, офицерами, учеными, художниками и мужиками нет никакой другой связи, кроме той, что мужики, работники, hands, как это выражают англичане, нужны нам, чтобы работать на нас.
Зачем скрывать то, что мы все знаем, что между нами, господами, и мужиками лежит пропасть? Есть господа и мужики, черный народ. Одни уважаемы, другие презираемы, и между теми и другими нет соединения. Господа никогда не женятся на мужúчках, не выдают за мужиков своих дочерей, господа не общаются как знакомые с мужиками, не едят вместе, не сидят даже рядом; господа говорят рабочим „ты“, рабочие говорят господам „вы“. Одних пускают в чистые места и вперед в соборы, других не пускают и толкают в шею; одних секут, других не секут.
Это две различные касты. Хотя переход из одной в другую и возможен, но до тех пор, пока переход не совершился, разделение существует самое резкое, и между господином и мужиком такая же пропасть, как между кшатрием и парием».
Известный русский философ Николай Бердяев дал этому явлению и научное обоснование. В труде «Философия неравенства» он писал:
«„Просветительное“ и „революционное“ сознание… затемнило для научного познания значение расы. Но объективная незаинтересованная наука должна признать, что в мире существует дворянство не только как социальный класс с определенными интересами, но как качественный душевный и физический тип, как тысячелетняя культура души и тела. Существование „белой кости“ есть не только сословный предрассудок, это есть неопровержимый и неистребимый антропологический факт»[11].
В общем-то – да, сие есть факт: баре физически и душевно отличаются от мужиков. Вот только с чего они решили, что они лучше?
Ну это-то просто: у кого сила, тот и «оберменш».
Очень емко, хотя и образно, это состояние души проиллюстрировал А.Н. Энгельгардт, говоря о послереформенных временах и сетуя на оскудение псовой охоты: «Притом же крестьяне теперь так зазнались, что не позволяют борзятникам топтать поля». За потраву своих посевов помещик при «крепости» порол на конюшне, а после 1861 года исправно взимал плату. Крестьянские поля он между тем не просто топчет по праву сильного, но и сопротивление хозяев этих полей определяет словом «зазнались»[12].
Ну, и как должны были воспринимать такое положение вещей русские крестьяне? При том, что они учили детей читать по Священному Писанию, долгими зимними вечерами работали под чтение грамотного отрока и очень хорошо знали, что говорил по этому поводу Христос?
* * *
…Псовая охота – штука красивая, хотя, впрочем, совершенно бесполезная. Хуже, что во многом бесполезен оказался и сам помещик. Возложенных на них надежд сословие прежних землевладельцев не оправдало. Хозяйствовать на земле без рабов, даже получив выкуп, они и не хотели и не могли. Уже в 1887 году, спустя четверть века после реформы, в руках крестьян 50 губерний Европейской России находилось 77,8 млн десятин, или 54,5 % всей пахотной земли. В хлебопроизводящих черноземных губерниях процент еще выше – в половине из них доля крестьянской земли уже тогда доходила до 75 %. К началу 1914 года крестьяне купили у помещиков еще 27 млн десятин и еще столько же брали в аренду. Как видим, не так уж много было земли, которая к лету 1917 года не находилась в их руках.
Конфискация помещичьих усадеб означала для крестьянина не спасение, а компенсацию морального ущерба, понесенного во время реформы, да прибавку к рациону. Однако эта прибавка позволяла отогнать призрак голода – кому-то за пределы видимости, кому-то за ограду двора, но и это уже было много.
Дело в том, что реформа 1961 года запустила еще один механизм. В условиях жестокой нехватки земли и общинных порядков для того, чтобы увеличить наделы, крестьяне стали «плодиться и размножаться».
За 50 прошедших после реформы лет численность сельского населения Европейской России выросла вдвое. Перед реформой оно составляло 50 млн человек, а в 1914 году – 103 млн. Соответственно, уменьшалось число земли, приходящейся на одного человека, а поскольку дети вырастали и семьи делились – то и на хозяйство.
«В Полтавской губернии, где 85 % крестьянских дворов не подвергаются переделам уже несколько десятилетий подряд, – пишет ученый-экономист 1920-х годов Лев Литошенко, – число рождений в 1913 г. по сравнению с числом рождений в 1882 г. дает увеличение всего на 3 %… В соседней Харьковской губернии, где, наоборот, 95 % дворов объединены в общины, число рождений за тот же период увеличилось на 52 %. В смежных Ковенской и Смоленской губерниях число рождений возросло на 3 % в первой и на 40 % во второй. В Ковенской губернии 100 % крестьян владеют землей подворно, а в Смоленской – 96 % общинно. В Прибалтийском крае, не знавшем общинных порядков и придерживающемся системы единонаследия крестьянских дворов, прирост рождений за 30-летний период составляет едва 1 % первоначальной цифры»[13].
Проблема российского аграрного сектора была не в нехватке земли, а в размере хозяйства. Земля делилась «по справедливости» – каждому мужчине в семье, независимо от возраста, давались равные наделы (после революции во многих местах наделы давали «по едокам» – но сути это не меняло). Россия была страной даже не мелкого, но мельчайшего хозяйства. А такое хозяйство малопродуктивно. В нем нет места ни для культуры земледелия, ни для какой бы то ни было механизации. Сельское хозяйство предреволюционной России – это лошадь с сохой, борона, минимум навоза в качестве удобрения и жесточайшее использование земли «на износ» – потому что кушать хочется каждый год. И чем меньше земля родит, тем более беспощадно ее эксплуатируют. В 1913-м, достаточно урожайном году, например, урожайность пшеницы в России была в 3 раза ниже, чем в таких европейских странах, как Англия и Германия. Одним климатом этого не объяснишь.
18 мая 1928 года в докладе «На хлебном фронте» Сталин приводит выкладки советского экономиста, члена коллегии ЦСУ В.С. Немчинова. Согласно им, до 1917 года более 70 процентов товарного хлеба давали крупные хозяйства, использовавшие труд наемных работников. В 1913 году в них было занято 4,5 млн человек. Остальной товарный хлеб давали крупные крестьянские хозяйства, возникшие в основном по не знавшим крепостного права окраинам и отчасти после Столыпинской реформы. Прочая деревня, в лучшем случае, кормила себя.