Действительно, большевики явно идеализировали облик рабочего класса — того социального слоя, который должен был определить моральный климат в новом обществе. Ленин, по воспоминаниям К. Цеткин, совершенно серьезно считал, что «пролетариат — восходящий класс… не нуждается в опьянении, которое оглушало бы его или возбуждало. Ему не нужно ни опьянение половой несдержанностью, ни опьянение алкоголем»[12].
Идеологи и руководители пролетарской революции не могли себе представить, что злоупотребление спиртными напитками — порок достаточно живучий. В классической теории девиантности алкоголизм связан с состоянием аномии, при котором особенно ощутимы подмеченные Мертоном жесткие ограничения доступа большей части населения к специфическим символам успеха[13]. Реакцией на подобную общественную ситуацию в большинстве случаев является отклонение от обычных форм поведения, и виды этого отклонения различны — от откровенного бунта до ретритизма (ухода от действительности). Ретритизм выражается, прежде всего, в пьянстве и наркомании. В своих более поздних работах Мертон разграничивал аномию в обществе в целом и аномию как состояние индивида[14]. В последнем случае человек, избравший алкоголь и наркотики как способ ухода от действительности, тяготится не абстрактной ситуацией социального неравенства в целом, а собственной социальной неустроенностью. Люди, испытывающие подобные чувства, наличествуют в любом обществе[15].
Большевикам же казалось, что общественное неравенство было устранено уже в 1917 г. первыми же декретами советского правительства, а социальная неустроенность — удел остатков эксплуататорских классов. Однако это чувство испытывали многие рабочие, чьи социальные ожидания советская власть вовсе не оправдала[16]. Таким образом, ситуация и в советской России, и в Петрограде в начале 20-х гг. вполне может быть охарактеризована как аномическая — в общем и в индивидуальном контексте. Государственно-идеологическая установка на априорно заданное высоконравственное поведение пролетарской массы не способствовала созданию в начале 20-х гг. принципов социального контроля над группами населения, предрасположенными к алкоголизму и пьянству и склонными к ним. Борьбой со злоупотреблением спиртным лишь изредка занимались отдельные партийные и комсомольские организации, принимая директивы почти анекдотического характера: «Губком РКСМ постановил: к перерегистрации (к февралю 1921 г. — Н. Л.) все члены губкома должны бросить пить, для рядовых комсомольцев — срок до 1 апреля»[17]. Предпринимались попытки проведения общественных судов над пьяницами. Но все же это были отдельные факты, лишний раз подтверждающие ориентацию большевиков на быстрое изживание фактов злоупотребления алкоголем.
В реальности все было наоборот. Несмотря на то, что в стране действовал сухой закон, введенный еще в 1914 г. и фактически подтвержденный большевиками в 1919 г., население Петрограда, как и всей страны в целом, во все не собиралось отказываться от спиртных напитков. Кое-кому даже в период гражданской войны, по воспоминаниям Ю. П. Анненкова, удавалось, «расшибившись в доску», достать аптечный спирт[18]. В отсутствие свободной продажи водки процветало самогоноварение. Кроме того, рабочие активно употребляли одеколон, политуру, лак, денатурат. К. И. Чуковский записал в своем дневнике потрясший его случай. Летом 1924 г. из помещения биостанции в Лахте под Петроградом стали систематически исчезать банки с заспиртованными земноводными. Оказалось, что группа солдат совершала набеги на станцию с целью добычи алкоголя, хотя известно, что змей, лягушек и ящериц заливали спиртом с формалином — смесью, малопригодной для питья[19]. Однако вряд ли можно объяснить подобные действия ретритизмом. Скорее, они являлись следствием «сухого закона», нарушившего нормальный баланс потребления спиртного.
Кроме того, с окончанием гражданской войны в среде фабрично-заводских рабочих стали возрождаться забытые в период военного коммунизма и трудармий обычаи бытового пьянства: традиция «первой получки», с которой необходимо было напоить коллег по работе, «обмывания нового сверла», «спрыскивания блузы» и т. д. Не удивительно, что уже в 1922 г. во многих городах достаточно частым явлением стали кордоны женщин и детей у проходных промышленных предприятий в дни зарплаты. Весьма типичным для того времени является коллективное письмо работниц Московско-Нарвского района Петрограда в редакцию «Петроградской правды» осенью 1922 г.: «Окончился пятилетний отдых работниц, когда они видели своего мужа вполне сознательным. Теперь опять начинается кошмар в семье. Опять начинается пьянство…»[20].
Возобновилась и традиция походов в гости. В гости ходили по праздничным общепринятым числам. В 20-е гг. их было немало. Выходными днями по-прежнему считались 12 религиозных праздников (полностью эти даты из календаря исключили к 1930 г.). Активно стали отмечаться и новые революционные праздники — 1 мая, 7 ноября и т. д. Культура проведения и религиозных, и революционных торжеств была одинаковой: приготовление праздничной еды, прием или посещение гостей. Гостевые визиты — по данным С. Г. Струмилина, в 1923–1924 гг. самая распространенная форма проведения досуга всех слоев городского населения советской России, — традиционно сопровождались выпивкой. В 1923 г. только несовершеннолетние рабочие тратили на выпивку 4 % своего заработка. У взрослых эта цифра была выше. В бюджете рабочей семьи в начале 20-х гг., согласно официальным данным, затраты на спиртное составляли 2,5 %. Сколько расходовалось на приобретение самогона, браги, денатурата и т. д. — неизвестно. И это происходило в условиях действия сухого закона. В экстремальной ситуации гражданской войны он мог в некоторой степени диктовать нормы потребления спиртного; в мирное же время на первый план выступало саморегулирование жизненных процессов личности, и естественно, что справиться с пристрастием к алкоголю путем запрета было сложно. В пролетарской среде широко был распространен наследственный алкоголизм. По данным Ленинграда, этим недугом страдало более трети рабочих в возрасте до 25 лет[21]. Полная трезвость, считавшаяся на властно-идеологическом уровне нормой повседневной жизни, таким образом, противоречила бытовым практикам населения и не укоренилась в его ментальности. Кроме того, в отсутствие официальной продажи спиртного в советской стране стало расти число лиц, потребляющих наркотики.
Девиантологи рассматривают наркотизм как один из способов реализации ретритизма. Но, в отличие от алкоголиков, наркоманы демонстрируют и некий протест против принятых повседневных стандартов, одним из которых может считаться и потребление спиртного. В этом контексте наркомания является, если так можно выразиться, наиболее аномальной аномалией, особенно для периода 20–30-х гг.
Конечно, не следует думать, что после прихода большевиков к власти население крупных городов России, и прежде всего Петрограда, впервые познакомились с наркотиками. Одурманивающий эффект носило внешне безобидное нюханье табака, что было весьма распространено в России уже в XVIII в. В XIX в. в России появились морфинисты, эфироманы, курильщики гашиша. Вообще развитие медицины и в мире в целом, и в России неизбежно сопровождалось возникновением зависимости определенной категории людей от лекарственных средств и, конечно, прежде всего от тех, которые имели наркотическое воздействие. Уже в конце XIX в. были констатированы случаи привыкания к опию. Популярностью пользовался и морфий; им кололись в основном люди, имевшие непосредственный доступ к медикаментам и шприцам — врачи, медсестры, аптекари.
В начале XX в. наркотики стали выступать в качестве показателя принадлежности личности к новым субкультурам. Появляющиеся духовно-идеологические течения обставлялись новыми бытовыми практиками, часто носившими более эпатирующий и раздражающий обывателя характер, чем сами течения. Эти практики противопоставлялись официальным и господствующим нормам поведения. Не удивительно поэтому, что наркотики стали сопутствующим элементом культуры модерна в России. Столичная богема в начале века увлекалась курением опиума и гашиша. Георгий Иванов, поэт «серебряного века», вспоминал, как ему из вежливости пришлось выкурить с известным в предреволюционное время питерским журналистом В. А. Бонди толстую папиросу, набитую гашишем. Бонди, почему-то разглядев в Иванове прирожденного потребителя гашиша, клятвенно обещал поэту «красочные грезы, озера, пирамиды, пальмы… Эффект оказался обратным — вместо грез тошнота и неприятное головокружение»[22]. Накануне Первой мировой войны в Россию стал проникать и уже очень модный в Европе кокаин. Первоначально этот довольно дорогой наркотик употребляли шикарные дамы полусвета, иногда высшее офицерство, обеспеченные представители богемы.