Решил идти (вернее — ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я решил, что если на острове немцы — живым не сдамся) — значит нам не повезло. И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка наткнется на своих.
С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает, сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа. На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.
Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном, то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то надежды. Я вынул свой ТТ, проверил магазин, загнал патрон в патронник и так, со взведенным курком пополз дальше. Решил, что если в окопе вдруг немцы первую же пулю пущу себе в лоб. Потом подумал и перерешил: нет, первую все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую — точно себе, чтобы не оказаться в плену. Годы войны воспитали во мне категорическое неприятие плена как альтернативы смерти.
И вот до бруствера окопа остается три метра… два… полтора… На краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца… но пока не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное, узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка, или… Видимо, он страшно испугался этой в кровавых бинтах физиономии советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.
Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже, как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока был в полубредовом состоянии, я сказал ему: "Вначале на берегу найдите лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и солдат-радист. Помогите им!" Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело перевязали.
Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.
Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.
Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.
Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка "Военно-полевой роман" Инны Руденко — там она со слов Риты описала эти события. Вот этот отрывок:
Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка селедки — ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей сейчас соленого, — и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще не видимая им всем, услышала голос Жоры Сергеева, с которым вчера вместе с Сашей прощалась, — на рассвете предстояло форсировать Одер. "Я видел очень хорошо — он упал лицом в воду. Погиб, погиб… Но как сказать ей об этом?"
Так вот почему утром другой друг — Муська Гольдштейн просил у нее пистолет, прямо приставал: "Дай почищу, ну, дай!"
Только бы не упасть, не повалиться замертво, не зайтись в обычном, таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь, бабьем вое. После свадьбы она так рвалась к нему.
Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому изо всех сил старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла и вдруг увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним — запасной комроты (это был Николай Слаутин, мой «дублер». — А. П.). На передовую. Вместо ее убитого Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала просить: "Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте. Я должна его увидеть последний раз". И они подняли ее на руки и поставили в центр кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру, проезжала под градом огня снарядов, мин.
На Одере все горело. И тот берег, куда уже, она знала, перебрался все же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов — все, что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась воронками от снарядов.
У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел — попал в батальон за провороненный ящик мыла — ее Саша, всегда оставляя в обозе. Путря плакал:
"Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой". Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это хоть какая-то надежда! И она стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех, кто попадался ей на пути, спрашивала: "Вы не видели красивого, высокого, с черными усами капитана?"
Она провела в этих воронках два дня и две ночи. Она могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "Сестричка, сестричка, перевяжи!"
И она перевязывала и ползла, и спрашивала, и наконец услышала: "Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли успеешь — он тяжело ранен в голову". И тогда она побежала, встав во весь рост, к машине, в которую собирали раненых.
И снова уцепилась за борт. Но в эту машину проситься она не могла. Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их, истекающих кровью, оставалось лежать на земле… Но идти пешком значило не успеть, и тогда она вцепилась в борт машины своими тонкими руками бывшей ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки. Сильными руками любви.
И провисела так три длинных километра.
На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя — их будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться вскоре после Победы и того дня, когда они расписались на рейхстаге "Александр и Маргарита Пыльцыны".
Она искала в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже двадцатилетних.
Она узнала его, забинтованного как мумия, по губам. Губы, его губы не ответили на ее поцелуй — он был без сознания.
Почти две недели провела она в госпитале. Они слились для нее в один длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти две недели она получила свой орден Красной звезды. Запомнилось одно — как отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она потеряла сознание.
А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.
Я, наверное, и очнулся-то от того, что она склонилась надо мной и я почувствовал взгляд ее лучистых серых глаз под разлетевшимися на стороны круглыми дугами бровей. На ее больших ресницах дрожали, искрясь, капельки бриллиантовых слезинок. Ее ласковый взгляд был и радостным, и тревожным.
И, конечно, я не то чтобы уж вовсе не удивился, а подумал тогда: "А как же иначе!" Хотя еще не совсем понимал, где я и на сколько времени и верст отстоит эта наша встреча, этот госпиталь от того Одера, который стал могилой для большинства бойцов моей роты, так отчаянно хотевших выжить, чтобы в канун долгожданной Победы смыть с себя позорное пятно судимости и снова стать полноправными офицерами без клейма «штрафники». Да и чуть было эта река не стала и моей могилой.
Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни кустика. Ни присесть родным, ни цветок положить, ни былинку выросшую потрогать. Это почти то же, что сгинуть в водной пучине чужой реки. А мне удалось избежать этого. Судьба. Счастье. Опять невероятное везение!
А тогда, узнав, как моя Рита оказалась здесь, тоже не очень сильно удивился, скорее, восхитился ее верностью и мужеством, проявленными ею в этой непростой ситуации.