Распад политических образований, стоявших выше суверенного государства, не прошел незамеченным современниками. Для сторонников церкви и империи это было, конечно, настоящей катастрофой. С другой стороны, под пером Гоббса и Локка это превратилось в доказательство того, что «естественное состояние» было не вымыслом, а существовало в действительности. Первый считал международные отношения ареной, где беспрепятственно правили страх, жадность и жажда власти, и где война omnes contra omnium[460] могла разворачиваться без начала, остановки и конца. Последний смотрел на них более благожелательно и считал эти отношения полем, на котором государства, хотя порой спорят и воюют друг с другом, в целом позволяют себе руководствоваться соображениями просвещенного собственного интереса и ведут себя достаточно хорошо, чтобы сделать возможным развитие цивилизованной жизни[461]. Какой бы из двух взглядов мы ни приняли, упадок всякой надгосударственной власти означал, что единство Европы, о котором так любили говорить philosophes XVIII в., начиная с Вольтера и Гиббона, ограничивалось почти исключительно сообществом писателей. В наши дни многие авторы утверждают, что «международная анархия» в том виде, в каком она существует в отношениях между государствами, является основной причиной войны. Но они забывают, что война дебютировала на сцене исторического театра задолго до появления государства; и, судя по всему, ей суждено его пережить.
4. ГОСУДАРСТВО КАК ИДЕАЛ: 1789–1945 гг.
Институт государства в том виде, как он возник между 1560 и 1648 гг., задумывался не как цель, а всего лишь как средство. В период интенсивных религиозных и гражданских конфликтов его главным предназначением было гарантировать сохранность жизни и собственности путем поддержания законности и порядка; все остальное ― например, достижение согласия среди граждан и защита их прав ― считалось вторичным, с этим следовало подождать до того времени, когда мир будет восстановлен. Это объясняет, почему даже в Англии с ее довольно хорошо развитой парламентской традицией во времена Гоббса выбор суверена, по его теории, был окончательным, а свобода, как он ее понимал, состояла лишь в лакунах в законодательстве, установленном сувереном[462]. В действительности ни Локк, ни Монтескье, ни большинство их последователей в XVIII в. не были согласны с выводами Гоббса на этот счет; однако они были с ним полностью солидарны в восприятии государства как всего лишь инструмента для того, чтобы привить народу цивилизованность. Еще в 90-е годы XVIII в. британец Иеремия Бентам все еще рассматривал государство исключительно с утилитарных позиций, как аппарат, единственным предназначением которого было обеспечить «наибольшее счастье для наибольшего числа людей». Общераспространенное отношение к государству кратко передал другой англичанин, Александр Поуп:
О формах правления пусть спорят дураки,
Та, с помощью которой можно лучше управлять ― лучшая[463].
Учитывая такое отношение, не удивительно, что требования, которые государство раннего периода Нового времени предъявляло к своим подданным, в сравнении с более поздним периодом были сравнительно невелики. Из высших классов оно набирало администраторов и офицеров, со средних классов собирало налоги, а с низших получало и налоги, и пушечное мясо.
Комплектование вооруженных сил, тем не менее, в большинстве случаев осуществлялось на добровольной основе; более того, в процентном соотношении ни количество завербованных солдат, ни суммы налогов, собираемых «абсолютистским» государством, никогда не достигали того обременительного уровня, который был свойственен его демократическим и либеральным преемникам в XX в. За два с половиной столетия, прошедших с 1700 г., эти показатели увеличились примерно вдвое: доля населения, призываемого в военное время, за это время выросла с 5% до максимального показателя 10%[464], в то время как доля национального дохода, изымаемого в виде налогов в Пруссии при Фридрихе II, т.е. в государстве с самым высоким уровнем налогообложении в XVIII в., была почти в точности равна соответствующей доле в Соединенных Штатах ― в стране с самым легким налогообложением ― в 1989 г., т.е. до повышения налогов, проведенного администрациями Буша и Клинтона[465]. Безусловно, верно то, что абсолютистские государства отказывали большинству своих подданных в какой-либо форме участия в политической жизни, в то же время требуя подчинения от всех в равной степени. Однако до тех пор, пока это подчинение имело место, или, по крайней мере, до тех пор, пока государство не встречало открытого сопротивления своим требованиям, оно обычно оставляло в покое своих подданных; оно не предпринимало систематических попыток учить людей или влиять на их взгляды.
Если посмотреть на это под другим углом, то мы увидим, что отношения между государством раннего периода Нового времени и его гражданами основывались не на чувствах, а на разуме и интересе. Идея справедливой войны была оставлена еще Гуго Гро-цием за 20 лет до подписания Вестфальского договора, а правители эпохи Просвещения уже не воевали друг против друга по причинам личной ненависти. Роль патриотизма в мотивации как солдат, так и гражданского населения, была ограниченной[466]; говорят, что Франц II Австрийский сказал о тирольцах: «Сегодня они стали патриотами ради меня, а завтра будут патриотами против меня»[467]. Из-за необходимости избегать появления революционных настроений правители не позволяли себе взваливать на своих подданных слишком тяжелое налоговое бремя, по этой же причине большинство из них постоянно нанимали на военную службу иностранцев. Шотландия, Уэльс, Ирландия, Швейцария, Италия и некоторые земли Германии поставляли солдат в зарубежные страны; Фридрих Великий даже утверждал, что он может вести войну так, что местное население вообще не заметит происходящего[468]. Когда Наполеон нанес поражение пруссакам под Йеной в 1806 г., губернатор велел развесить плакаты с объявлением, что поскольку король проиграл битву, первейший долг подданных ― соблюдать спокойствие.
Однако примерно в середине XVTII в. ― как раз тогда, когда государство приближалось к состоянию зрелости, ― уже действовали силы, которые вскоре должны были превратить его из инструмента в цель, а затем ― в живого бога. Поначалу подобные идеи, появлявшиеся в работах французских, швейцарских и немецких интеллектуалов, были довольно безобидны. Но вскоре они распространились в массах и задали агрессивный шовинистический тон, который служил плохим предзнаменованием для благополучия человечества. Отчасти ведомое этими силами, отчасти ― в попытке держать их в рамках, государство взяло их под свою эгиду. Это дало возможность бюрократии запустить свои щупальца в те области, которые раньше почти не знали государственного вмешательства, ― такие как образование, здравоохранение, а в конечном итоге еще спорт и социальное обеспечение. В первые десятилетия XX в. некоторые государства даже дошли до того, что брали полностью на себя эти виды деятельности и услуг, запрещая негосударственным организациям заниматься ими; результатом стало появление «тоталитарных» режимов, как левого, так и правого толка. Наконец, как только государство стало настолько могущественным, что могло определять, что считается деньгами, а что нет, остались в прошлом финансовые ограничения, которые всегда ставили предел действиям прежних правителей. Окончательным результатом всего этого стала череда все более ожесточенных конфликтов, начинавшихся с французских революционных и наполеоновских войн и достигших кульминации в эпоху тотальной войны между 1914 и 1945 гг.
Великая трансформация
Человеком, который, вероятно, сделал больше всех прочих для того, чтобы Великая трансформация началась, был Жан-Жак Руссо (1712―1778)[469]. По происхождению мелкий буржуа (его отец, хотя и был преисполнен сознания собственной значимости, был просто часовщиком), он провел большую часть своей жизни в изгнании, вдали от своей родной Женевы, без гроша в кармане; чем больше он скитался, тем больше он вспоминал свою родину, расписывая ее в ярких красках и прославляя ее предполагаемые добродетели. Как большинство его коллег-philosophes со времен Локка и Лейбница, Руссо отвергал христианскую идею первородного греха и исходил из представления, что человек по природе своей добродетелен. Но если для них patrie[470] было просто «общностью интересов, вытекающих из прав собственности»[471], то для него оно была источником, из которого проистекали все умственные и моральные качества индивида. Поскольку человек формируется сообществом, в котором он родился и провел юность, то вне этого сообщества не может быть истинных проявлений человеческой природы ― ни языка, ни собственности, ни морали, ни свободы, ни счастья[472]. В своем «Общественном договоре», написанном в 1762 г., Руссо пошел еще дальше, предположив, что это сообщество обладает корпоративной личностью (moi соттип), которая представлена общей волей. Пойти же против своего создателя, так же как против родителей, превратилось в худший из пороков. Напротив, патриотизм, т.е. готовность подчиняться общей воле и принимать участие в ее осуществлении, стал высшей из добродетелей и источником всех остальных.