Имя Иосифа Ревенко слышу в первый раз и, конечно, его не знаю, равно как и Мухина.
С Захарием Ждановым знаком хорошо, как биржевик, но дел с ним не имел. А что он жертвовать ни на что не способен (тем более на политику), в этом уверен, ибо даже дав взаймы газете “Деньги” четыреста рублей, он потребовал вексель и потом, пустив в протест, взыскал их с меня.
Жданова я видел много раз и у него на квартире, и в ресторане, но беседует он не о политике, а о бирже и деньгах. Относительно жертвования им на какую-либо организацию (правую или левую) я сомневаюсь. Он однажды израсходовал деньги на шантажистов, донимавших его разоблачениями, и то не больше шести тысяч.
“Каморра народной расправы” появилась здесь, в Петрограде, когда я был в Москве, и я только из газет знаю, что она пошумливала глупыми прокламациями. Но полагаю, что эта “Каморра” состоит из одного-двух полуграмотных господ, или одного Злотникова (если он здесь), и политического значения не имеет — прокламаций ее я, к сожалению, не видел. И, конечно, сказать о том, кто распространяет их, не могу, ибо, если бы я узнал о чем-либо подобном, то немедля сообщил бы Дзержинскому…
Имя Фильтберта никогда не слышал, а Ларин (если только это не псевдоним) — это один из черносотенцев и спекулянтов. Он был в Петрограде, завел ряд потребительских лавок, очень разбогател, бросал на кутежи тысячи и разъезжал по провинции, ускользая от властей. Лично я его не видел года два-три, а слышал от некоей Аси (фамилии не помню), приходившей раз или два ко мне на квартиру с сестрой моей сожительницы. Однако, будучи в Москве, я обратил внимание Комиссии на появление Ларина на горизонте и тогда должны были дать депешу Урицкому, а уж дали ли, не знаю, ибо Александрович был председателем, а он не любил давать что-либо т. Урицкому в руки. (Курсив наш. — Н.К.) Где Ларин теперь, я не знаю»{200} …
Читаешь эти показания и понимаешь, что не зря Дзержинский считал Филиппова своим лучшим секретным агентом. Алексей Фролович действительно был чрезвычайно одаренным сексотом.
Хотя он и не готовился, не собирал специально сведений, но он обладал такой бездной информации, так свободно оперировал ею, что сразу разобрался в сущности дела «Каморры народной расправы». Его показания — это квалифицированная характеристика и самого дела, и его основных фигурантов.
Показания Филиппова качественно превосходят те сведения, которые удалось добыть Байковскому в ходе почти двухмесячного следствия.
Филиппов обладал ценнейшим качеством осведомителя, он умел, поставляя информацию, отвлекаться от личных пристрастий и антипатий и основывался исключительно на реальном положении дел.
Но ни опыт, ни способности не могли помочь Филиппову выпутаться из дела «Каморры народной расправы», в которое включили его по указанию Моисея Соломоновича Урицкого.
Положение осложнялось потому, что Алексей Фролович далеко не сразу отгадал, почему его включили в это дело:
«За что?! За что?! За будто бы юдофобскую пропаганду какого-то Злотникова, которого я раз, два видел два года тому назад?.. Или за выступление по Русско-балтийскому заводу?»{201} …
Он волновался, нервничал и, видимо, зная уже что-то о порядках в ПЧК, более всего опасался выпасть из поля зрения высших советских сановников. С первых дней своего пребывания в тюрьме он бомбардирует начальство докладными записками, которые не столько свидетельствуют о его преданности режиму, сколько ставят задачей заинтриговать партийных бонз сведениями, которыми он, Филиппов, располагает:
«Ввиду того, что я лишен возможности, вследствие пребывания под арестом, произвести расследование, в каких банках заложено было и где, какое количество акций Русско-Балтийского судостроительного завода, то прошу выйти с просьбой к т. Урицкому или непосредственно Николаю Николаевичу Крестинскому о том, чтобы эти сведения, самые подробные, с указанием имен акционеров и их адресов были доставлены к Вам в отдел для определения того, кому сейчас принадлежит предприятие (курсив наш. — Н.К.), а то может оказаться, что Комиссия, разделяя точку зрения ВСНХ, тем не менее будет работать во вред республике»{202}.
Мы специально выделили слова о необходимости определения того, кому сейчас принадлежит предприятие, чтобы не работать во вред республике. Это ведь только рядовым большевикам и простым рабочим могло казаться, что для революции не существует разницы между владельцами предприятий, что она борется со всеми капиталистами без исключения.
И нельзя сказать, чтобы записки эти не вызывали интереса у адресатов, но тут — нашла коса на камень! — ничего нельзя было предпринять для выручки агента. Моисей Соломонович Урицкий не реагировал ни на намеки, ни на просьбы.
«Товарищу Урицкому.
Ко мне обращается А.Ф. Филиппов с просьбой вникнуть в его положение, что сидит он совершенно зря. Не буду распространяться, пишу Вам потому, что считаю сделать это своею обязанностью по отношению к нему, как к сотруднику Комиссии. Просил бы Вас только уведомить меня, в чем именно он обвиняется.
С приветом,
Ф. Дзержинский»{203}.
Хотя в конце июля, когда была написана эта записка, Дзержинский еще не вернулся в ВЧК, но он по-прежнему сохранял свое влияние в партийном и советском аппарате, и Моисею Соломоновичу Урицкому следовал о. бы уважить его просьбу.
Однако он даже не удостоил Дзержинского ответом.
Вместо этого начертал на письме резолюцию «Байковскому», санкционируя тем самым применение к Филиппову испытанного в ПЧК метода.
Как отмечал Филиппов, «после ареста 9 июля, я просидел 10 дней на Гороховой, более 12 дней в “Крестах”, и вновь на Гороховой 10 дней, теперь препровожден в Дом предварительного заключения»{204}. С помощью этого метода следователь Байковский очень быстро привел агента Филиппова в надлежащее арестанту состояние.
В первые дни после ареста он составлял достаточно надменные заявления:
«В ЧК Петроградской коммуны
следователю т. Байковскому
от сотрудника ВЧК А.Ф. Филиппова,
Кресты, камера № 43
Покорнейше прошу прибыть в Кресты и допросить меня на очной ставке с теми заключенными по делу “Каморры народной расправы”, которые имеются в виду при следствии.
Я имею право рассчитывать на особое внимание к моей просьбе, потому что не являюсь рядовым арестованным»{205}.
Но уже начиная с августа тон писем и прошений Алексея Фроловича Филиппова резко меняется, и если бы не подпись, то и не определить, что они исходят от секретного осведомителя самого Ф.Э. Дзержинского. Вполне можно было бы принять эти послания за слезные прошения обыкновенного арестанта…
«Вот уже месяц как я арестован в Москве по телеграмме Урицкого. Теперь после пребывания на Гороховой в вони, среди жуликов и авантюристов, после сидения в “Крестах” без допроса меня перевели на Гороховую, продержали 8 дней и вновь направили в Предварительную…
За что?! За что?! За будто бы юдофобскую пропаганду какого-то Злотникова, которого я раза два видел два года тому назад!..
Почему мое отношение к государственному строю в прошлом, выразившееся в многочисленных процессах по 129-й статье, и присуждение к одному году крепости не засчитывается, а донос какого-то Снежкова-Якубинского, который попал к Урицкому на службу, заслуживает доверия? (Подчеркнуто нами. — Н.К.)
Если есть сила в проклятиях, я их несу всем…
В эти годы, с седой головой, я так юношески верил в Вас, Ленина, в работу Комиссии, в необходимость своей работы и на почве финансовой, и в практическом духе, и в торжество демократических начал, народных, ярких, русских.
И теперь видеть, что отвержен, и при общем издевательстве надо мной я должен переживать помимо личных горестей еще и горечь разочарования во всех, даже в Вас…
Не могу снести этого, плачу как ребенок, когда пишу письмо — жизнь кончена, ее больше нет»{206}.
Я цитирую сейчас прошение, написанное Филипповым 5 августа Ф.Э. Дзержинскому, не только для того, чтобы еще раз продемонстрировать, каким действенным было томление арестанта по методу Байковского.
Нет.
Метод Байковского действовал так разрушительно, что даже человек, хорошо знакомый с порядками, царящими в чекистских застенках, сбивался, теряя ориентацию.