их правила игры: ведь проступков-то, которые надо скрыть, мы не совершаем, а не милуют нас, как правило, только за убеждения. А что уж это за убеждения, которые надо скрывать?
Одновременно с этим некоторые из нас находили какое-то познавательное наслаждение в беседах с заведомо ясными людьми. Кто-то оправдывал это профессиональным литературным интересом, кое-кто даже надеялся внести переполох в ясное мировоззрение обладателей красных книжечек. Они же при этом были начеку. Молодой математик, преподаватель завода-втуза [Владимир Гершович], встретил своих учеников – активных в провокаторском рвении – и начал уверять их, что они поступают дурно, позорят рабочую честь и т. д. Через неделю математика уволили с работы.
…Разорванное письмо было восстановлено, его подписали 58 человек. И опять подскочил молодой низкорослый человек с лицом боксера, выхватил письмо и, подстрахованный несколькими коллегами, перебежал к зданию суда. Милиционеры расступились, и молодой человек скрылся в дверях суда, недоступных для прочих смертных. Сбор подписей был прекращен, но оставшийся экземпляр – их, к счастью, было два – был отослан.
К иностранным корреспондентам вышел представитель отдела печати МИД Романов. Он объяснил им, что совершенно случайно оказался в зале суда, ничего не знает («Не знаете ли вы, где здесь столовая?» – спросил он у одного из журналистов), но раз уж он оказался здесь, то будет информировать своих коллег о ходе дела. Обещание свое он выполнил: корреспонденты получили самую общую информацию («Кончился допрос подсудимых», «Началась речь прокурора» и т. д.), но для нас и это было хоть чем-то, тем более что присутствовавших в зале суда родственников подсудимых не выпускали ни на один перерыв.
На вопрос одного из журналистов: «Можно ли фотографировать?» – Романов ответил, что это «не в советских традициях». А между тем, нарушая эти самые традиции, беспрепятственно щелкал фотоаппаратом уже названный Степанов – тот самый, беспристрастный, жаждущий правды и только правды студент-экономист. Сначала на возмущенный вопрос одного из сфотографированных он ответил с улыбкой, что делает это для факультетской стенгазеты, потом перестал отвечать на вопросы и только четко выполнял свою работу. Рядом с ним постоянно дежурило несколько человек, которым уже не имело никакого смысла придумывать себе профессию…
Первый день процесса подходил к концу. В 8 часов вечера заседание закончилось, и мы разошлись по домам. Все еще было впереди – и исход суда, и наше знакомство со всплеском уличной стихии. В этот первый день нам особенно запомнились «Александров», «Степанов» и подобные. У этих молодых людей могли бы быть и иные занятия. И вот все, что могло бы составить смысл существования – книги, выставки, научные изыскания, просто порядочные поступки – все это отступило перед практическими соображениями. Какие уж там лишние мысли, лишние чувства, лишняя совесть – полное отсутствие их. Они сами не раз за этот день называли собачий эрзац разума и совести: чутье. Чутье. Нюх. Не просто чутье – они называют его классовым. Кастовое чутье. Воблу десятки лет потрошили, сушили, вялили. Теперь у нее ни мыслей, ни чувств, ни совести – только чутье…
И вы, мундиры голубые,
И ты, послушный им народ…
М. Ю. Лермонтов
Как известно из классической литературы, умом Россию не понять, аршином общим не измерить и т. д. Приказано верить, что у нее особенная стать, что она широкою грудью дорогу проложит себе, что банда продажных погромщиков, устроивших вакханалию 10 октября, и есть создатели истинных ценностей, почва, на которой взошли Пушкин, Чаадаев, Достоевский, Скрябин, Врубель. Думается, что у многих из нас в этот день поколебалась эта вера. Нагнали сотню пьяниц – могли нагнать и тысячу. Ограничились оскорблениями, а приказали бы – могли и убивать. И очень может быть, что кое-кто из этой черни действительно токарь 6-го разряда и действительно висит на доске почета своего предприятия. Можно пожалеть этих людей – за то, что они такие темные, за то, что так искалечены их души, за то, что они так безнадежно жестоки и слепы. Но нам на самом деле есть кому сочувствовать. Сочувствовать за то, что они так умны, честны, мужественны, за то, что их на долгие годы оторвали от любимых занятий, за то, что им, может быть, безнадежно испортили жизнь…
В 9 часов утра 10 октября во двор суда въехал «воронок», и многие из нас стали выкрикивать приветствия подсудимым, хотя увидеть их мы и не могли. К собравшимся подошел работник КГБ, который уже упоминался в начале очерка (тот, что производил обыск), и сказал: «Что, головки тянете? Скоро и за вами придем».
(Несколько часов спустя в одной из групп он попытался разыграть из себя рабочего.
– Какой же вы рабочий? – спросил его один из нас, человек, отсидевший несколько лет в лагере и впоследствии реабилитированный. – Разве рабочие производят обыски?
– Недобитый антисоветчик, – процедил тот и отошел. Во второй половине дня он исчез совсем.)
В этот день в зал суда не пустили нескольких человек из допущенных накануне. Среди них была жена одного из подсудимых [Майя Русаковская, жена Павла Литвинова]. Неожиданно в полдень около дверей суда появилась женщина средних лет и начала выкрикивать грязные ругательства. Потом она пристала к жене подсудимого, вылила на нее потоки ругани (особую ненависть вызвали у нее очки), пригрозила расправой. В центре этого кружка стоял офицер милиции. Присутствующие обратились к нему с требованием задержать хулиганку. Кто-то сказал, что пожалуется на бездействие милиции. Офицер повернулся к этому человеку и сказал: «Вы взрослый человек, а говорите такие неразумные вещи». Женщина на время исчезла.
Около «Александрова» в это время появился расхлестанный пьяный человек и стал кричать на присутствующих. Ему, как уверял он, сейчас не хватает только автомата для того, чтобы стрелять по толпе. Каким-то удивительным образом все народные витии и одинаково думали, и одинаково говорили. В течение этого дня многие жаловались на то, что им не дают возможности стрелять, или перетопить всех в Яузе, или, на худой конец, проехаться по людям на бульдозере.
Пьянице пригрозили вытрезвителем, он неохотно отошел, а кто-то обратился к Александрову с вопросом, почему он не вмешивается в эти безобразия и всем своим поведением одобряет их. Александров резонно напомнил, что у нас в стране гражданам гарантируется свобода слова и что он не может помешать рабочему человеку высказывать наболевшее.
– Но у нас, кажется, запрещена человеконенавистническая пропаганда, да и хулиганство осуждается довольно строго.
– Вы считаете, что была человеконенавистническая пропаганда?
– А вы считаете призыв пьяного подонка к расправе высшим проявлением гуманности?
Кто-то сорвался.
– Вам следовало бы набрать людей в вытрезвителе. Или, того лучше, выпустить на эти дни из тюрем воров и бандитов. Другой опоры у