«Рим проникся настороженным ожиданием: насколько друзья Германика окажутся верны его памяти, насколько уверенно поведёт себя подсудимый, сможет ли Тиберий в достаточной степени подавить свои чувства. Возбуждение народа достигло крайних пределов: никогда прежде не позволял он себе тайных пересудов о принцепсе и столько молчаливых подозрений».{396}
Заседание сената должно было открыться речью принцепса. Тиберий отнёсся к этому с величайшей серьёзностью, каковой и требовала ситуация. Речь его была сдержана и тщательно продумана. Тиберий напомнил, что он дал Пизона в помощь Германику по совету сената для устроения дел на Востоке. Действительно ли раздражал легат Германика своим упрямым своеволием, радовался ли он его кончине только или сам злодейски умертвил приёмного сына императора — всё это требует беспристрастного разбирательства. Далее Тиберий сказал следующие слова о Пизоне: «Ибо, если он превышал как легат свои полномочия и не повиновался главнокомандующему, радовался его смерти и моему горю, я возненавижу его и отдалю от моего дома, но за личную враждебность не стану мстить властью принцепса. Однако, если вскроется преступление, состоящее в убийстве кого бы то ни было и подлежащее каре, доставьте и детям Германика, и нам, родителям, законное утешение. Подумайте и над тем, разлагал ли Пизон легионы, подстрекал ли их, заискивал ли перед воинами, домогаясь их преданности, пытался ли силой вернуть утраченную провинцию, или всё это — ложь и раздута обвинителями, чрезмерное рвение коих я по справедливости осуждаю. Ибо к чему было обнажать тело покойного, делая его зрелищем толпы, к чему распускать, к тому же среди чужеземцев, слухи о том, что его погубили отравою, раз это не установлено и посейчас и должно быть расследовано? Я оплакиваю моего сына и буду всегда оплакивать, но я никоим образом не запрещаю подсудимому изложить всё, что бы он ни счёл нужным, для установления его невиновности или в подтверждение несправедливости к нему Германика, если она и вправду имела место; и прошу вас отнюдь не считать доказанными предъявленные ему обвинения только из-за того, что с этим делом тесно связано моё горе. И вы, защитники, которых ему доставило кровное родство или вера в его правоту, насколько кто сможет, помогите ему в опасности своим красноречием и усердием; к таким же усилиям и такой же стойкости я призываю и обвинителей. Единственное, что мы можем предоставить Германику сверх законов, это — рассматривать дело о его смерти в курии, а не на форуме, перед сенатом, а не перед судьями; во всём остальном пусть оно разбирается в соответствии с заведённым порядком, пусть никто не обращает внимания ни на слёзы Друза, ни на мою печаль, ни на распространяемые нам в поношение вымыслы».{397}
Один из британских биографов Тиберия Джордж Бейкер дал следующую оценку этому выступлению римского императора: «Его речь на открытии заседания, которую полностью приводит Тацит, была образцом беспристрастности и законности, дающих представление о римском праве». Ни один британский судья, — говорит профессор Римсей, — не мог бы выступить перед жюри с большей чёткостью и непредвзятостью».{398}
Действительно, Тиберий справедливо упрекнул окружение Германика в организации непотребной истерии в Антиохии в дни после смерти полководца. Осудил распространение бездоказательных слухов. Обнаружил знание диалога между Пизоном и Марсом Вибием во время встречи их кораблей в море. Пизон ведь был прав. Дело об отравлении должен был бы рассматривать обычный преторский суд, а никак не сенат римского народа. Лишь судьба Германика, приёмного сына правящегося императора, сделала могущее быть обычным судебное разбирательство чрезвычайным. Не скрыл Тиберий и знание слухов, его собственное имя порочащих. Он справедливо отмёл их как лживые, здраво посоветовав судьям руководствоваться фактами, действительными доказательствами, а не досужей болтовнёй людей, не имеющих о деле никаких реальных представлений. Следуя наставлениям Тиберия, суд должен был образцово соблюсти фундаментальный принцип римского правосудия, навеки неоспоримый: «Audeatur et altera pars!» — «Да будет выслушана и другая сторона!» Только вот все ли сенаторы были готовы к суду беспристрастному и справедливому? Увы…
Обвинение, которое изначально представлялось всем главным — именно на нём и взросла всенародная ненависть к Пизону, — развалилось на удивление быстро. Никаких доказательств отравления Пизоном Германика представлено суду не было. Сами обвинители, сделавшие всё возможное, чтобы римляне поверили в злонамеренное отравление Германика легатом Сирии, на суде не очень-то настаивали на своём обвинении. Вздорность его выглядела очевидной. Но тут-то и выяснилась истинная значимость тех обвинений, которые, на первый взгляд, на фоне чудовищного обвинения в злодейском отравлении выглядели как бы второстепенными. Партия, блестяще задуманная и безукоризненно осуществлённая общими стараниями Триона, Вителлия и Верания, принесла обвинителям полнейший успех. Пизон не мог опровергнуть обвинений в заискивании перед легионами, в оскорбительных выпадах против Германика, в неповиновении его распоряжениям. Это, правда, ещё не означало признания его преступником, поскольку заискивание перед солдатами не имело никаких последствий, прямо для войска губительных, оскорбления Германика и даже неповиновение ему сам Тиберий обозначил как проступки, караемые лишь отдалением виновного от дома принцепса, но не подлежащие мщению властью принцепса. Но сам факт подтверждения их совершенно дискредитировал Пизона и в общественном мнении, каковое и так к нему было крайне враждебно, и в глазах сенаторов, чьи симпатии в большинстве также не на стороне легата Сирии были. Луций Фульциний Тиан припомнил Пизону даже заносчивое и сверхкорыстное управление им Испанией, что вообще к делу не относилось, ибо дела его до прибытия в Сирию легатом суд вообще не интересовали и преступными никак не почитались…
Роковым оказалось обвинение в том, что Пизон «поднял оружие на государство и что для того, чтобы он предстал перед судом, его нужно было одолеть на поле сражения».{399} Провинция, вверенная Пизону сенатом, оказалась ввергнутой в междоусобную распрю. В этом обвинении неумолимую позицию занял и сам Тиберий. Император не может не карать того, кто действиями своими создает в государстве вооруженное противостояние. Здесь Пизон не мог оправдаться. Да, он был назначен в Риме, никто его не лишал должности, но он покинул провинцию в результате конфликта с Германиком, а после смерти его силой пытался вновь в Сирии утвердиться. Пролилась кровь. Преступление было налицо. Вот когда Пизон мог оценить верный совет своего сына вернуться в Рим и печальные следствия своего согласия с советом Целе-ра бороться всеми средствами за обладание провинцией. Не было бы столкновения в Келендерии — никто не мог бы назвать его действия преступными. Обвинение в отравлении все равно бы провалилось, а что до заигрывания с войском и спора с Германиком, то они могли привести в худшем случае к опале лишь, но никак не к осуждению. Теперь же сенат оставался неумолим.{400}
Толпившийся близ курии, где проходило заседание сената, народ вообще не допускал мысли о каком-либо оправдании Пизона. Толпа уже потащила статуи Пизона и Планцины на Капитолий, дабы разбить их на Гемонии — высеченной в скалистом склоне капитолийского холма лестнице, где обычно выставлялись тела казнённых преступников.
Это действо как бы предваряло официальное осуждение Пизона и казнь его вместе с женой.
Тиберий; прислав преторианцев, безобразие это прекратил. Статуи вернули на их законные места, а самого Пизона в сопровождении трибуна преторианской когорты на носилках доставили к себе домой. В народе сразу стали гадать, для чего приставлен трибун: то ли охранять жизнь подсудимого, то ли предать его смерти как заведомого преступника.
Пизон тем временем окончательно осознал полную безнадёжность своего положения. В последние дни от него отвернулась и жена. Планцина, только что заявлявшая, что готова даже пойти на смерть вместе с мужем, вдруг стала избегать его, уповая на заступничество Ливии Августы. Впрочем, ей с правовой точки зрения ничего не грозило. Обвинение в отравлении Германика оказалось недоказанным, а к междоусобной распре у крепости Келендерии она отношения не имела. Другое дело, поняв безнадёжность положения мужа, Планцина решила, что верность ему для неё имеет свои пределы. Для Пизона это был последний удар. Понимая свою обречённость, он оставил одному из своих вольноотпущенников записку для Тиберия, а сам покончил счёты с жизнью с помощью меча. Воистину римская смерть!
В обращении к Тиберию Пизон объяснял своё самоубийство невозможностью восстановить истину и доказать свою невиновность. Писал о своей преданности Тиберию и просил позаботиться о детях. Он напоминал императору, что Гней Пизон, находясь в Риме, не мог быть причастен к его поступкам, а Марк убеждал его не возвращаться в Сирию. С роковым опозданием Пизон признал полную правоту сына! О Планцине в письме не было ни слова.