Как должны были замучить на допросах этого стойкого и мужественного человека, чтобы заставить его дать такие самоубийственные показания! Витязев-Седенко был энергичный и закаленный человек, старый боевик, повидавший на своем веку еще в царские времена и тюрьмы, и ссылки, и побеги, и новые аресты. И вот теперь...
- Ну что скажете? - спросил меня Спас-Кукоцкий, когда я, совершенно потрясенный всем прочитанным, вернул ему эти невероятные протоколы.
- Скажу, что долго же вы собирались меня арестовать: первый протокол Седенко подписан 14 июня 1937 года. Чего же вы медлили с моим арестом до конца сентября после таких разоблачающих меня показаниях?
- Это дело наших соображений, знать их вам совершенно излишне. Но что вы скажете о самих показаниях?
- Скажу, что все касающееся в них меня - дикий бред. Ни одного раза не был у меня в Детском Селе Седенко, ни один, ни с кем бы то ни было. Никогда ни одной зарубежной книги я ему не передавал по той простой причине, что ни одной из них не имел и даже не видел. Никакой связи с заграницей для него не налаживал, так как и сам ее никогда не имел. Решительно требую очной ставки с Седенко.
- К сожалению, это совершенно невозможно, - снова подчеркнул Спас-Кукоцкий. Я мог догадаться из этого, как и из предыдущего его подчеркивания, что по всей вероятности Седенко уже расстрелян. А, может быть, отправлен в какие-либо гиблые места на десять лет без права переписки"?
- В таком случае я ничего больше не имею заявить, кроме категорического отрицания всех этих касающихся меня показаний. Они фантастичны и совершенно ничем не могут быть подтверждены.
{338} - Вы играете в опасную игру, - заметил Спас-Кукоцкий. - Система запирательства до добра не доводит. Смотрите, как бы вам не пришлось разделить участь гражданина Седенко!
Эта угроза произвела на меня мало впечатления. Недельная пытка в собачнике и прочитанные жуткие протоколы совсем притупили во мне всякое желание бороться за свободу и за жизнь.
- Чем вы можете меня запугать? - сказал я, сильно волнуясь. - Расстрелом? Мне скоро будет шестьдесят лет. От работы вы меня оторвали. Жизнь моя кончена. Жена моя, от которой я вот уже полгода не получаю передач, вероятно, тоже арестована. Зачем же вы тянете? Зачем пытаете меня неделю в собачнике? Чтобы сломить мою волю? Это вам не удастся. Ложных показаний на себя я не дам. Кончайте скорее - это самое лучшее, что вы можете сделать...
- Не волнуйтесь, не волнуйтесь, - спокойно сказал Спас-Кукоцкий, - вот лучше выпейте воды. (Пить мне очень хотелось, но от предложенного им стакана воды я отказался). Никто не собирается с вами кончать ни в каком смысле. Жены вашей никто не трогал, передач от нее вы не получали и не будете получать по нашим соображениям. А теперь прочтите и подпишите протокол сегодняшнего допроса с вашим отказом признать предъявленные вам обвинения.
Я прочел краткий протокол и подписал его; рука моя сильно дрожала. Я был совершенно разбит и подавлен: недельная собачья пытка сказалась, а прочитанные протоколы совсем меня доконали.
- Вы очень волнуетесь, - повторил Спас-Кукоцкий. - Кончим на сегодня допрос, вы можете идти. Сегодня вам еще придется пробыть здесь у нас; завтра мы вас отправим отсюда, а куда - это мы еще обсудим.
{339} И меня отвели в собачник. Эх,
Улечься бы в пыльном бурьяне,
Забыться бы сном навсегда...
Не тут-то было: сиди и задыхайся в собачьей пещере... Но я думал, что после сегодняшнего допроса дело пойдет быстрым темпом: каких еще обвинений надо, чтобы покончить дело в два счета? Я ошибался:
просидеть в тюрьме мне предстояло еще больше года, а следующего вызова к следователю надо было ждать еще четыре месяца.
В это самое время, как я узнал потом, в тайниках НКВД собирали обо мне сведения с разных сторон. Известный мне случай: в феврале 1938 года был арестован в Москве писатель Евгений Германович Лундберг, старый мой знакомый, и просидел в Таганской тюрьме до мая. За все эти три месяца его допрашивали в Таганке только один раз - именно 12-го апреля, день в день и час в час с одновременным моим допросом на Лубянке. Допрашивал его - следователь Шепталов; не предъявляя никаких обвинений, а только предложил дать наиподробнейшее показание обо всем том, что он, Лундберг, обо мне знает. Изумленный Лундберг исполнил предложение, исписал листы, тщетно ожидая, какое же обвинение предъявят лично ему? Но так и не дождался. Следователь Шепталов сказал Лундбергу про меня: "Мы относимся к нему с полным уважением"... Значило ли это, что меня при допросах не били? И затем - опять "уважение": хоть и не "глубокое", как в 1933 году, а только "полное". И на том спасибо. Чтобы выказать это полное уважение в полной мере, меня, надо полагать, и держали неделю в пыточных условиях собачьей пещеры..
Но вот что самое удивительное: после этого Е. Г. Лундберга ни разу больше не допрашивали и через месяц выпустили из тюрьмы, не предъявив никаких обвинений. Он три месяца просидел в Таганке только для того, чтобы в три часа написать сводку {340} того, что знал обо мне. Не проще ли было бы вызвать его для этого из дома на три часа к следователю, чем три месяца держать в тюрьме? И на основании какого же "закона" был он арестован "в самой свободной стране в мире"?
Следователь Спас-Кукоцкий сдержал свое слово: промучаться в собачнике мне оставалось только сутки. Утром 13-го апреля я был вызван "с вещами" прошел через все процедуры, был посажен вместе с измученным "Daunen und Federn" на "Черного ворона" и отправлен - куда? "Куда - это мы еще обсудим", - сказал мне на прощанье Спас-Кукоцкий. Вот они и обсудили. Куда же - неужели в Лефортово? Все может статься.
Велико было мое удивление, когда, выйдя из "Черного ворона", я увидел себя на дворе Бутырской тюрьмы и был введен в всегда шумный "вокзал". Стоило для этого уезжать "с вещами"! Откуда уйдешь, туда и придешь"! Еще раз - здравствуй Бутырка!
Повторение пройденного: снова заполнение подробной анкеты, снова внесение меня в списки Бутырской тюрьмы, снова изразцовая труба, снова тщательный обыск вещей, платья и белья, снова "встаньте! откройте рот! высуньте язык!", снова баня. Собрав группу человек в десять ведут нас через знакомый двор в камеру, на этот раз в камеру No 79 на третьем этаже. В ней мне пришлось просидеть тоже более полугода.
XIV.
Немного отдохнем на этой точке.
Что - перестать, или "пустить на пе"?
"Пустить на пе" ("пустить на пе" - картежный термин, означающией "вчетверо увеличить ставку" см. А. С. Пушкин Домик к Коломне - ldn-knigi ). мне придется лишь через полгода, когда дело дойдет до моей третьей кульминации, а пока можно перестать рассказывать о самом себе и немного отдохнуть на этой точке, рассказывая о других людях. О некоторых из них я уже рассказал {341} мрачную повесть "простых избиений", издевательств, истязаний, конвейеров; теперь быстро пробегу памятью по тем лицам, которые запомнились мне во всех перемененных мною камерах. И чтобы установить хоть какой-нибудь порядок в этих беспорядочных записях, начну с самой многочисленной группы - с группы "шпионов".
Шпиономания была повальной болезнью советской власти вообще и органов ЧК и ГПУ в частности с самого начала Октябрьской революции, но достигла своего апогея к началу появления у власти Ежова и дикой брошюры Заковского о шпионаже. Достаточно было носить явно иностранную фамилию, чтобы попасть под подозрение в шпионстве; достаточно было получить командировку в Европу с научной или партийной целью, чтобы по возвращении быть заподозренным в шпионаже; достаточно было переписываться с родственниками или друзьями заграницей, чтобы по подозрению попасть в шпионы. А от подозрения был всего один шаг и до обвинения. Когда в камере появлялся новый арестованный, мы по разным этим признакам часто могли определить в нем новую жертву параграфа 6-го статьи 58-ой.
Открылась дверь, появился "новичок"; его окружили.
- За что арестован ?
- Если бы я сам это знал! За что, за что?
- Ваша фамилия, товарищ?
- Квиринг.
- А, Квиринг! Латыш! Ну тогда понятно - шпион!
Видный партийный работник Квиринг совсем озадачен:
- То есть позвольте, как это "шпион"? Какой вздор! Нет, действительно - за что, за что?
- А вот увидите!
В тот же день Квиринг вернулся с допроса совершенно потрясенный:
{342} - Действительно, оказался "шпионом"! Никогда бы этому не поверил! Какой ужас, какой ужас!
Надо сказать, что репертуар восклицаний всех новичков был до крайности однообразен, так что мы знали порядок восклицаний наизусть и называли их "грамофонными пластинками". Явившийся с воли в камеру чаще всего начинал с потрясенного восклицания:
- За что! За что?
Это называлось "пластинкой No 1". Ему кричали:
- Перемените пластинку!
Он удивлялся, а потом бросал свои "за что"? и растерянно повторял:
- Какой ужас! Какой ужас!
Это именовалось "пластинкой No 2". Ему опять предлагали "переменить пластинку". Восклицание: "Никогда бы этому не поверил!" - шло обыкновенно за двумя первыми и носило название "пластинки No 3". Таких "пластинок" мы насчитывали до семи. Когда новичок всех их пропускал через себя - он немного успокаивался от реплик камеры ("перемените пластинку!"), так как видел, что переживания его не единичны и что надо, подобно всем товарищам по судьбе, подчиниться неизбежному.