Но и в придорожных деревнях было не лучше. В небольшой деревушке Оргоне толпа пьяных мужиков повесила чучело Наполеона, вывалянное в крови и грязи, на виселице возле почтовой станции. Пока меняли лошадей, крестьяне орали: "Долой вора! Долой убийцу!" — бранились и плевали на карету. Бледный Наполеон пытался укрыться за Бертрана, вжавшись в угол кареты. (Он, человек, безусловно, храбрый, не раз хладнокровно смотревший в глаза смерти на поле боя, совершенно терялся при виде враждебно настроенной толпы — свойство всех людей с сильно развитым индивидуальным началом.) Десятки рук тянулись к императору, чтобы вытащить и растерзать его. Шувалов первый бросился разгонять толпу, другие комиссары присоединились к нему. Общими усилиями удалось водворить порядок.
Во время дальнейшего пути Наполеон останавливал каждого встречного, расспрашивая о настроении жителей. Из этих бесед он узнал, что народ сильно возбужден указами Временного правительства и что многие фанатики поклялись не выпустить его живым из Франции. Наполеон был парализован страхом и больше не надеялся на комиссаров. Надев английский мундир и круглую шляпу с большой белой кокардой, он сел на выпряженную лошадь и поскакал дальше в сопровождении форейтора и камердинера, чтобы не привлекать к себе внимания. Он решил выдавать себя за полковника Кэмпбелла, который уехал вперед двумя днями ранее — приготовить все необходимое для морского путешествия на Эльбу.
В захудалом деревенском трактире в селении Ла-Калад Наполеон заказал для себя обед и разговорился с хозяином, который оказался мирно настроенным обывателем; зато его жена, маленькая, болтливая, любопытная женщина, видимо, заправлявшая всем в доме, не могла даже слышать имени Наполеона (женщины, подобные ей, за отсутствием собственного мнения служат верным показателем так называемого общественного мнения). Она выражала уверенность, что "народ покончит с ним, прежде чем он успеет добраться до моря", или, в крайнем случае, "найдет средства утопить его в море".
— Не правда ли? — заключала она всякую фразу, пытливо вглядываясь в глаза проезжему полковнику.
— Правда, правда, — поспешно отвечал Наполеон.
В ожидании обеда, уставший и голодный, он на пять минут задремал на плече у камердинера. Когда он проснулся, ужас вновь охватил его. Император проклинал свое прошлое и давал обет никогда не увлекаться вновь честолюбивыми мечтами.
— Я навсегда откажусь от политической жизни, — чуть не со слезами говорил он камердинеру, — я не буду заботиться ни о чем. Я буду счастлив на Эльбе, счастливее, чем когда-либо прежде. Я буду заниматься наукой. Пусть предлагают мне корону Европы — я отвергну ее. Ты видел, что такое этот народ? Да, я имел право презирать людей. И, однако же, это Франция! Какая неблагодарность! Мне опротивело мое честолюбие, я не хочу более царствовать.
В это время за дверью послышался шум. Наполеон испуганно поднял голову, но это были всего лишь комиссары, догнавшие его. Они уселись отдельно от императора, сохраняя его инкогнито. Подали обед, но Наполеон не мог есть: ему казалось, что пища отравлена. Он брал кусочки мяса в рот и незаметно выплевывал на пол. Вообще, его настроение всецело зависело от трактирщицы: когда она появлялась — он бледнел, когда выходила — с трудом приходил в себя. После обеда, поднявшись в свою комнату, он стал ломать голову, как незаметно выбраться отсюда. При малейшем шуме за окном он вздрагивал, а если его оставляли одного хоть на минуту — плакал, как ребенок. Пришлось вызвать из ближайшего города полицию и национальную гвардию — только тогда Наполеон согласился отправиться дальше. Но, не полагаясь вполне на охрану, император пересел в карету Коллера, переоделся в австрийский мундир и приказал кучеру курить трубку, чтобы окутать экипаж клубами дыма.
В Ле-Люке Наполеона ожидала Полина, его сестра, приехавшая с двумя эскадронами австрийских гусар. Дальше император ехал в сопровождении этого конвоя, и его тревога рассеялась.
В Фержюсе он наконец увидел море. Наполеон остановился в маленькой гостинице — в той самой, где четырнадцать лет назад он ночевал при возвращении из Египта. Воспоминания о прошлом вновь пробудили его высокомерие. "Как только миновала опасность, как только достиг он гавани, он опять принял на себя роль повелителя", — доносил Меттерниху барон Коллер. Узнав, что французское правительство предназначило для его перевозки на Эльбу обычный бриг, он пришел в негодование:
— Что это значит? Я создал французский флот, а мне предлагают какой-то жалкий бриг! Какая низость! Они должны были дать мне линейный корабль!
Он пожелал переправиться на Эльбу не иначе как на английском фрегате «Неукротимый». Союзные комиссары не возражали.
28 апреля он взошел на борт «Неукротимого». Его встретили с почестями. Шувалов и Вальдбург приехали проститься. Наполеон был одинаково любезен с обоими, благодарил за услуги, просил передать Александру искреннюю признательность, но ни словом не упомянул о прусском короле. Коллер и Кэмпбелл остались на борту.
3 мая вдали показалась Эльба. При приближении «Неукротимого» над бастионами Порто-Ферайо взвился флаг Империи. Жители острова встретили нового повелителя восторженно, но пышность встречи напоминала скорее деревенскую свадьбу: городские власти явились в старомодных одеждах, три скрипки и два контрабаса наигрывали веселый марш. Для императора был приготовлен старый балдахин из полинявшего бархата. Однако Наполеон принимал все знаки почета с величавым достоинством. После всего пережитого ему доставили бы удовлетворение и почести аборигенов Австралии.
Во Франции ничего не изменилось,
только одним французом стало больше.
Из приветственной речи Талейрана
Людовику XVIII в 1814 году
Между тем в побежденный Париж продолжали съезжаться монархи. 3 апреля состоялся торжественный въезд императора Франца. Парижане остались им недовольны: считали, что отцу Марии Луизы следовало явиться с меньшим шумом. Двумя днями ранее в столицу приехал граф д'Артуа, брат Людовика XVIII. Теперь со дня на день ожидали приезда самого короля Франции.
Людовик XVIII приходился младшим братом Людовику XVI. До революции он носил титул графа Прованского. После казни Людовика XVI граф Прованский, уехавший к тому времени из Франции, принял звание регента, а после смерти малолетнего дофина — титул короля Франции. Победная поступь революционных войск заставляла его переезжать из города в город, из страны в страну все дальше на восток, пока наконец он не очутился по приглашению Павла I в Митаве. Здесь ему отвели громадный дворец, построенный Бироном, и назначили двести тысяч рублей на содержание двора (вспомним, что сам Павел, будучи наследником, получал от матери тридцать тысяч). Русский царь был единственным государем Европы, который оплачивал расходы изгнанника, прочие коллеги Людовика по "прелестному ремеслу монарха" не дали ему ни гроша. Несколько лет, проведенных в митавской глуши, были, быть может, не самыми веселыми в его жизни, зато одними из самых спокойных — а престарелый Людовик научился ценить покой. Неожиданное сближение Павла с Наполеоном сделало пребывание Людовика в России неудобным для царя и оскорбительным для короля. Он покинул Митаву и под именем графа де Лилля перебрался в Варшаву. Здесь он получил предложение первого консула официально отречься от престола за кусок земли в Италии и шесть миллионов франков пенсии. Людовик переборол искушение. Он ответил протестами на расстрел герцога Энгиенского и коронацию Наполеона, но, как заметил последний: "Претендент должен протестовать всегда, это единственное остающееся у него средство царствовать".
Разрыв Александра с Наполеоном и приближение французов к Польше вновь привели Людовика в Митаву. Александр был не столь щедр по отношению к Бурбонам, как его отец (уроки Лагарпа о злоупотреблениях старого режима во Франции сыграли в этом не последнюю роль). Очевидцы свидетельствуют о весьма провинциальной обстановке королевских покоев и порядком изношенных фраках придворных. Время и события сделали из Людовика истинно трагическую фигуру несчастного изгнанника. Усилившиеся припадки давней мучительной подагры надолго лишали его ног, кочевая жизнь и унижения лишили бодрости духа, развили в нем подозрительность и болезненное пристрастие к подчеркиванию своего королевского достоинства. По правде сказать, во всей его фигуре только особой формы нос Бурбонов еще говорил о королевской породе этого тучного, обрюзгшего старика с кирпичной, бычьей шеей, неподвижно застывшего в вольтеровском кресле с Горацием в руках, в почти маскарадном костюме — мешковатом старомодном фраке, шляпе с белыми перьями, красных гетрах и бархатных сапогах, в которые он прятал больные ноги. Этот безбожник, предпочитавший античных классиков Библии и в интимных разговорах глумившийся, по старой памяти, над христианством и религией вообще, верил, однако, в свое легитимное божественное право на престол — это была, так сказать, его личная религия, которая одна поддерживала его угасающие силы.