Необходимо признать, что либеральные страны, такие как Франция и в особенности Великобритания, никогда не заходили так далеко, как их тоталитарные аналоги. Следуя традиции, установленной Локком и Монтескье, они определяли свободу по-другому; несмотря на многочисленные эксцессы, имевшие место, в частности, в некоторые периоды французских революций, они никогда не забывали полностью о необходимости защищать отдельных людей и институты от произвола государства. И все же в конечном итоге, отличие было только в степени, а не в сути. Не только во Франции в XX в. существовало влиятельное фашистское движение, известное как Action francaise[503], «жесткая» разновидность гегельянства имела последователей даже в Великобритании, где «название небольшой территории, охватывавшей Веймар и Йену», как утверждалось, «будило воображение тысяч молодых британцев обоих полов, так же, как слово «Иерусалим» трогало сердца людей в прошлые века»[504]. В то время, как еще Вольтер говорил о патриотизме как о последнем прибежище негодяя, после 1789 г. только социалисты сомневались, что патриотизм является главной добродетелью, или что лояльность к государству в его качестве организованного выражения всего общества ― первый долг патриота. Значение самого слова «патриот» изменилось: если раньше оно означало человека, который «заботится о благополучии человечества» (определение, предлагаемое «Энциклопедией»), то теперь стало означать человека, готового сражаться (некоторые сказали бы «сеять смерть и разрушения») от лица государства. По мере того, как государственная измена заняла место Use majeste[505] в качестве самого тяжкого преступления, другие формы измены потеряли значимость или исчезли. Так, в Германии Landesverrat[506] стала считаться намного более серьезным преступлением, чем просто Hochverrat[507]; тогда как в Англии понятие petite trahison[508], означающее «убийство мужа», которое считалось более тяжким преступлением, чем убийство жены, было исключено из свода законов в 30-е годы XIX в.[509]
Гораздо большее значение для жизни большинства людей имел тот факт, что государство, действуя во имя всех этих высоких идеалов, присвоило себе право требовать от своих граждан величайшей из возможных жертв. Угроза, которой опасался Вольтер, а именно то, что избыток «патриотизма» может привести к войне, стала реальностью во время французских революционных и наполеоновских войн. В последние десятилетия перед 1914 г. анархисты, социалисты и пацифисты во многих странах прилагали огромные усилия, чтобы построить всевозможные мосты, соединяющие различные нации, и тем самым предотвратить войну между крупнейшими государствами. Однако когда прозвучал призыв к жертвам, те барьеры, которые были возведены, оказывались гораздо более хрупкими, чем ожидали даже сами государства, и были легко сметены[510]. За редким исключением будущие солдаты, собранные на мобилизационных пунктах, и парламенты, даже те, в которых было сильное представительство социалистов, голосовали за военные кредиты. Конечным результатом союза национализма и государства стало кровопролитие, которое велось с такой интенсивностью и в таких масштабах, которые едва ли могли себе представить члены политических организаций прошлого. Однако прежде, чем мы обратимся к этой истории, необходимо проанализировать ряд конкретных средств, с помощью которых государство установило свое господство над гражданским обществом.
Муштра народа
Превращение государства из инструмента в идеал никогда не произошло бы, если бы оно не усилило контроль над обществом, намного превзойдя все то, что только пытались сделать его предшественники в ранний период Нового времени. Издание книг по фольклору, произнесение патриотических речей, проведение национальных праздников даже в присутствии королей, президентов и премьер-министров ― это все очень хорошо. Однако в долгосрочной перспективе значение имели не периодические празднования и не размышления горстки интеллектуалов, а ежедневная однообразная деятельность, которой занималось большинство управляемых. Каждое европейское, а впоследствии ― и любое другое, государство после 1789 г. хотело быть уверенным, что повседневная деятельность населения находится под его контролем и, насколько это возможно, служит целям этого самого государства. Важнейшим средством достижения этого стали полиция и тюремный аппарат, системы образования и социального обеспечения.
Как было показано в предыдущей главе, двумя важнейшими особенностями современного государства стали специализированный полицейский аппарат, с одной стороны, и тюремная система ― с другой. Первый сделала необходимым Французская революция и впервые введенная ею levee en masse[511]. Вторая сама была типичным государственным бюрократическим инструментом и предполагала наличие множества форм, правил, охранников, врачей, социальных работников, психологов и, конечно, укрепленных строений, где содержались под стражей злополучные узники. Таким образом, связь между этими двумя системами и государством была сильной и тесной, но обе эти структуры также отражали тот факт, что со времени окончания наполеоновских войн сущность проблемы внутренней безопасности, стоящей перед государством, претерпела решительные изменения.
Начиная с времен самых ранних империй обычно лица, за которыми властям нужно было надзирать больше всего, сами относились к числу сильных мира сего ― и это ярко иллюстрируют примеры установления тирании в таких античных и средневековых городах-государствах, как Коринф, Сиракузы, Рим, Милан и Флоренция inter alia[512]. Как сказал один эксперт XVI в., «богатые неохотно подчиняются правлению, потому что имеют состояние» ; хотя убийца- одиночка мог совершить успешное покушение на короля или должностное лицо, политические изменения обычно достигались лишь теми, кто уже «выделился своим благородным происхождением и влиятельным положением в обществе»[513]. С появлением современного государства это суждение все меньше отражало действительность. С ослаблением феодальных уз и потерей церковью власти переход к «легитимному» правлению означал, что правители могли ничего не бояться даже со стороны самых могущественных из своих подчиненных. С другой стороны, частная собственность, подобно цементу, создавала основу для всех взаимоотношений за пределами нуклеарной семьи (а часто и внутри нее). Со времен Бодена и Гоббса защита частной собственности стала одной из основных функций суверена[514]. Напротив, благосостояние государства раннего периода Нового времени отчасти объяснялось его готовностью и способностью защитить собственность тех, кто его поддерживал.
Благодаря Локку и Монтескье необходимость защищать собственность от всех посторонних (будь то лица, не владеющие собственностью, или сам правитель), была возведена до уровня основополагающего принципа политической теории. Первый провозгласил право на собственность неотъемлемым законом природы вплоть до того, что определял саму жизнь как «собственность», которой ни один человек не может быть лишен без причины. Второй посвятил ключевые разделы своей работы подробному объяснению способов, которыми это право следует обеспечивать на практике. Так случилось, что первым государством, которое открыто объявило этот принцип основополагающим, была Англия после Славной революции 1688 г. Соединенные Штаты и Франция последовали за ней, первые ― как только приняли конституцию, последняя ― в «Декларации прав человека и гражданина» (1789). В Пруссии понятие неприкосновенности частной собственности постепенно формируется в XVIII в., а реформы 1807―1813 гг. официально закрепляют его. Неудивительно, что к началу XIX в. сильные мира сего (которые, после того как все остальные социальные узы были разрушены, в девяти случаях из десяти превратились в просто богатых) почти всегда оказывались на стороне государства. За исключением некоторых русских эксцентричных аристократов с анархическими склонностями, таких как Бакунин и Кропоткин, на их помощь можно было рассчитывать в случае любой попытки свергнуть существующий строй; это дало возможность Марксу в 1848 г. определить государство как просто комитет, учрежденный «всей буржуазией» для того, чтобы нести дела от ее имени[515].
Обеспечив себе таким образом молчаливое согласие, а зачастую даже восторженную поддержку имущих классов, государство начала XIX в. приступило к распространению своего закона и своего порядка на те части населения, которые до тех пор считались недостойными его внимания. Раньше в большинстве стран преступность в низших социальных кругах воспринималась как результат «испорченности» отдельных людей. Как бы ни была она прискорбна с моральной точки зрения, но она не угрожала обществу, тем более что по большей части принимала форму мелких соседских склок, когда бедные ссорились с бедными. Но поскольку с появлением современного государства члены высших классов оказались разоружены, а индустриализация привела к концентрации огромного числа неимущих в быстро растущих городах, ситуация изменилась. События 1789―1794 гг. показали, что может сделать толпа, особенно должным образом подстрекаемая и направляемая, даже с самым могущественным и хорошо организованным государством в истории. В течение десятилетий, последовавших за 1815 г., набирающий силу «социальный вопрос» стал восприниматься как угроза самим основам сложившегося общественного строя, а также трудовой дисциплине, необходимой для функционирования современного капитализма и промышленности.