Слова эти можно счесть и изысканной политической игрой, и изощренным лицемерием, но почему не искренним желанием ладить с сенатом и установить с ним желанное согласие во благо Римской державы? Должно ли сомневаться в наличии такого намерения у Тиберия? Ведь такое согласие облегчало и ему тяжкий труд управления величайшей империей, да и сенат должно было устраивать. Большинство сенаторов давно смирились с единовластием в Риме, и потому добрые отношения с принцепсом были и для них залогом собственного благополучия. Выгода здесь была обоюдной, и потому Тиберий, дабы в его доброй воле никто не сомневался, «обращаясь к сенаторам и вместе, и порознь в своей почтительности и вежливости переходил почти все принятые границы».{420} Но вот сами сенаторы и провинциальные верхи делали все, чтобы буквально вынудить Тиберия отказаться от скромности. Ему постоянно навязывали почести, не вызывавшие у него никаких чувств, кроме естественного раздражения. Где только мог Тиберий отказывался от культового почитания своей персоны.{421} Так в 15 г. город Гифей в Лакедемоне возжелал воздать Августу, Тиберию и Ливии божественные почести. Тиберий дал немедленный ответ потомкам гордых спартанцев, запретив почести в отношении себя, дозволив в отношении Августа, а матушке своей, Ливии Августе, позволил действовать по собственному разумению. Когда же провинция Азия захотела посвятить храм Тиберию, Ливии и сенату, то сразу получила на это императорское дозволение, ибо здесь принцепсу и сенату воздавались равные почести. Но вот, когда два года спустя провинция Бетика (Южная Испания) пожелала воздвигнуть храм в честь только Тиберия и Ливии, игнорируя сенат, то в ответ последовала настоящая отповедь Тиберия:
«Я знаю, отцы сенаторы, что многие хотели бы видеть во мне большую твердость, поскольку недавно я не отказал городам Азии, просившим о том же. Итак, я постараюсь объяснить моё молчаливое согласие в прошлом и то, что я решил делать в будущем. Так как божественный Август не воспретил воздвигнуть в Пергаме храм ему и городу Риму, то и я, для которого его слава и дела — закон, с тем большей готовностью последовал за предуказанным им образцом, что мой культ объединился в тот раз с почитанием сената. Но если разрешение культа такого рода могло быть оправдано в единичном случае, то допустить, чтобы во всех провинциях поклонялись мне в образе божества, было бы величайшем самомнением и заносчивостью; да и культ Августа подвергнется умалению, если предоставят равные почести и другим.
Что я смертен, отцы сенаторы, и несу человеческие обязанности и вполне удовлетворён положением принцепса, я свидетельствую перед вами и хочу, чтоб об этом помнили также потомки; и они воздадут мне достаточно и более чем достаточно, если сочтут меня не опозорившим моих предков, заботившимся о ваших делах, и ради общего блага не страшившимся навлекать на себя вражду. Это — храмы в ваших сердцах, это — прекраснейшие и долговечные мои изваяния. Ибо те, что создаются из камня, если благоговение оборачивается в потомках ненавистью, окружаются столь же презрительным равнодушием, как могильные плиты. Вот почему я молю союзников и граждан и самих богов, последних — чтобы они сохранили во мне до конца моей жизни уравновешенный и разбирающийся в законах божеских и человеческих разум, а первых — чтобы они, когда я уйду, удостоили похвалы и благожелательных воспоминаний мои дела и моё доброе имя».{422}
Глубоко продуманная, умная и честная позиция незаурядного человека, чуждого тщеславию и отвергающего льстивые навязывания ненужных почестей. Любопытна здесь приводимая Тацитом оценка римлянами поступка и речи Тиберия:
«Одни объясняли его поведение скромностью, многие — робостью, некоторые — обыденностью его души. Ведь лучшие среди смертных искали самого высокого: так Геркулес и Либер у греков, а у нас Квирин сопричислены к сану богов; правильнее поступал Август, который также на это надеялся».{423}
Ни первое, ни второе, ни третье мнение, Тацитом приведенные, не должно оценивать как справедливую оценку поступка Тиберия. Великий полководец и успешный правитель не заслужил упрека в обыденности сознания. О робости, так судило, похоже, большинство, говорить тоже не приходиться. Неробкий нрав был у доблестного потомка славных Клавдиев. Некоторая растерянность в начале правления — следствие непривычности ситуации и недостатка чисто политического опыта, но никак не робости души. Наконец скромность. Она никогда не входила в число исконных римских добродетелей. Тиберий это прекрасно понимал. Дело, думается, в другом: он, истинный воин, привык сам завоевывать свои награды. Незавоеванные, незаслуженные почести были его военной душе просто органически противны. Он, кстати, и за победы себе лишнего не требовал. Не зря писал Веллей Патеркул, что, заслужив семь триумфов, Тиберий удовольствовался лишь тремя.{424} Незаурядность личности, высокое чувство достоинства, несовместимое с угодничеством окружающих, здравомыслие, наконец, — вот почему не принимал Тиберий лестные предложения сенаторов и провинциальных верхов культового почитания своей особы. Будучи блестящим знатоком эллинской культуры, Тиберий при этом решительно отвергал свойственное грекам и особенно развившееся в эллинистическую эпоху обожествление выдающихся людей ещё при их жизни. «От обожествления предмета, рощи, источника, наконец, статуи, изображающей бога, — вспомним грубое впечатление, произведенное святотатством над гермами на афинский народ, и влияние этого события на окончание Пелопоннесской войны — до обожествления выдающегося человека, сначала героя, а затем бога — только один шаг. Уже в Греции Солон, Лисандр, затем Александр Великий не просто превозносились льстецами, но признавались в определенном смысле в качестве богов и народом» — справедливо указывал О. Шпенглер.{425} Тиберий оставался римлянином до мозга костей в вопросе о божественном и человеческом.
Отказы не в меру ретивым в лести провинциалам были не единственным проявлением неприятия Тиберием почетных излишеств. Светоний свидетельствует: «Из множества высочайших почестей принял он лишь немногие и скромные. Когда день его рождения совпал с Плебейскими играми, он с трудом согласился отметить это лишней колесницей на цирковых скачках. Посвящать ему храмы, жрецов, священнослужителей он воспрещал; ставить статуи и портреты разрешал лишь с особого дозволения и с тем условием, чтобы стояли они не с изображениями богов, а среди украшений храма. Запретил он присягать на верность его делам, запретил называть сентябрь месяц «Тиберием», а октябрь — «Ливием». Звание императора, прозвище «отца отечества», дубовый венок над дверями он отверг; даже имя Августа, хоть он и получил его по наследству, он употреблял только в письмах к царям и правителям….
…Угодливость была ему так противна, что он не подпускал к своим носилкам никого из сенаторов, ни для приветствия, ни по делам. Когда один консуляр, прося у него прощения, хотел броситься к его ногам, он так от него отшатнулся, что упал навзничь. Даже, когда в разговоре или в пространной речи он слышал лесть, то немедленно обрывал говорящего, бранил и тут же поправлял. Когда кто-то обратился к нему «государь», он тотчас объявил, чтобы более его так не оскорбляли. Кто-то другой называл его дела «священными» и говорил, что обращается к сенату по его воле: он поправил его и заставил сказать вместо «по его воле» — «по его совету», и вместо «священные» — «важные».{426}
Тиберий, особенно в первые годы своего правления, считался с общественным мнением, настроениями римлян. Правда, это не относилось к вопросам политическим. Но вот в вопросах, связанных с любовью к искусству, Тиберий не раз шел навстречу мнению народному. Так, к примеру, Тиберий вернул жителям города Гелиополя в Египте для их культовых обрядов изображение спартанского царя Менелая{427} — по преданию, когда ахейцы победно возвращались от берегов Троады на родину, то корабли спартанцев бурей были занесены к берегам Египта, почему египетские эллины особо чтили память царя Спарты, с похищения жены которого и началась Троянская война.
Для удовольствия народа Тиберий постоянно выставлял знаменитые картины и скульптуры в храме Августа для всеобщего обозрения. Тиберий сам умел высоко ценить произведения искусства и на приобретение их денег не жалел, вопреки обычной своей экономии в государственных расходах. Так в своей спальне он велел поместить картину, оцененную в шесть миллионов сестерциев.{428} Особо восхищался Тиберий знаменитой статуей великого скульптора Лисиппа «Апоксиомен». В этой скульптуре впервые в мировом искусстве художнику удалось запечатлеть мимолетное движение. «Тиберий не мог удержаться, хотя владел собой в начале принципата, и перенес её в свою спальню, заменив другой статуей, но римский народ не мог примириться с этим настолько, что криками в театре потребовал поставить Апоксиомена на прежнее место, и принцепс, хотя очень любил его, поставил на прежнее место».{429} Похвальное уважение мнения народного правителем.