"с расходом драгметалла за счет фондов Верховного Совета".
Сдал я орден, и буквально через пять дней мне вернули его с восстановленной позолотой и черными плугом и молотом. Я даже засомневался, тот ли орден мне вручили или совсем новый. Но когда посмотрел на номер, вычеканенный на обратной стороне, то увидел знакомую, едва заметную царапинку. Значит это мой, родной, кровный, «одерский». Так с тех пор он и блестит на моем мундире нетускнеющей позолотой.
А тогда, под Берлином, наш батальонный доктор Бузун доложил комбату, что меня нужно срочно госпитализировать с неизвестной болезнью. И отвезли меня в город Ной-Руппин, в какой-то госпиталь. Через несколько дней, после второго приступа, когда температура у меня снова пришла в норму, меня выписали с диагнозом "посткоммоционная цефалгия", что, как мне объяснили, означало воспаление мозговой оболочки из-за контузии, полученной во время ранения в голову. Но, как потом показала жизнь, главной причины этих моих странных приступов там так и не установили.
Наступил июнь. Изнурительные приступы неведомой болезни все более изматывали мой уже заметно ослабленный организм. А в батальоне началась работа по освобождению амнистированных по случаю Великой Победы штрафников, не успевших принять участие в боях.
Я доложил комбату, что хочу отвезти жену либо в Ленинград, по месту ее жительства довоенного, либо под Варшаву, в Рембертув, где располагался ее бывший госпиталь и где пока проходила службу моя теща, старший лейтенант медслужбы.
К тому времени уже было налажено пассажирское сообщение и четко по расписанию ходил скорый поезд «Москва-Берлин-Москва». Необходимые документы оформили быстро, и на следующий день комбат дал в распоряжение начштаба Филиппа Киселева свой «виллис», чтобы меня отвезли ни Силезский вокзал Берлина. Вместе с Киселевым вызвались проводить нас Семыкин и Цигичко.
И снова ехали мы через Берлин. Мало что в нем изменилось за этот первый месяц мира, но улицы в основном были расчищены, белые флаги уже не висели, да и народу на улицах прибавилось. Довольно часто попадались наши армейские походные кухни, раздающие пищу старикам и детям.
Вскоре мы приехали на вокзал и пошли к коменданту. Билеты, оказывается, уже были все проданы, осталась только «бронь», которая будет продаваться не раньше чем за час до отхода поезда. У кассы уже стояли несколько младших офицеров. Защемило сердце: вдруг нам билетов не достанется… Но все обошлось. Обрадовались! А поезд уже ждал на перроне, и посадка фактически заканчивалась. Ребята быстро доставили нас к вагону. Распрощались. Может быть, навсегда?
Поезд быстро набирал скорость, а мы стояли у раскрытого окна в общем коридоре напротив своего купе и не могли насытиться воздухом, будто пахнущим скорым свиданием с Родиной.
Уже началась массовая отправка войск эшелонами: и на Дальний Восток для завершения войны с Японией, и в Москву и другие города для демобилизации. Все мы помним эти события и по документальным, да и по художественным фильмам, а мы, современники этого, помним и то, что даже на крышах вагонов поезда Берлин-Москва оказывалось немало «зайцев», не желающих ожидать формирования эшелонов и спешащих после стольких лет войны домой. Надо сказать, что в Германии сеть железных дорог была достаточно развитой и железнодорожные переезды в большинстве случаев были заменены виадуками для пересечения путей на разных уровнях, и эти сравнительно часто встречающиеся мостовые сооружения были небезопасны для тех, кто находился на крышах. Такой трагический случай произошел и в нашем поезде. Какой-то солдат, решивший ускорить свое возвращение на родину, ехал на крыше нашего вагона, но, видимо, вовремя не обратил внимания на приближающийся виадук и шел или стоял на крыше во весь рост. От удара головой о железные фермы этого мостового сооружения ему размозжило череп и сбросило на ходу с крыши. Видимо, машинист заметил это, и поезд остановился. Тяжкое это было впечатление — от гибели воина, дошедшего до Берлина, но не сумевшего живым вернуться из него на Родину. И это тяжелое чувство не оставляло нас еще долго…
Вскоре переехали Одер, а затем и границу тогдашней Германии. Какой контраст между населением поверженной Германии и освобожденной Польши! Здесь на каждой станции, где поезд останавливался хотя бы на несколько минут, вагоны наши буквально облепляли торговцы всякой снедью и товарами, от часов, зажигалок и бижутерии до сапог и всякой немецкой военной униформы. Из многоголосого зазывного гама все-таки можно было расслышать "млеко зимне, кава горонца" (молоко холодное, кофе горячий), "запалки, бибулки" (спички, бумажки нарезанные для самокруток). Реже звучало «бимбер», "монополька" (это уже известные читателю горячительные напитки). И вообще, чего только не предлагали и на продажу, и в обмен. Казалось, все население этих пристанционных городков и поселков превратилось в торговцев или менял. И трудно было сказать, кого было среди них больше — детей, подростков, женщин или мужчин. А валюта в ходу была самая разная: и польские злотые, и марки немецкие — так называемые оккупационные, или рейхсмарки, и советские рубли. В общем, "международная ярмарка". И так всю дорогу, до самой Варшавы.
Там мы узнали что в Рембертуве поезд будет стоять 1–2 минуты. А нам больше и не нужно было и потому мы приготовились к выходу, благо вещами мы не были обременены, только у Риты появилось несколько платьев размера, учитывающего ее все более полнеющую фигуру. Проехали мы по уже восстановленному мосту через Вислу, которую увидели теперь спокойной, величавой. Въехали в Прагу (левобережное предместье Варшавы). Еще несколько минут — и мы в конечном пункте нашего путешествия, в Рембертуве.
Был погожий день середины июня. Где расположен госпиталь, мы узнали у коменданта станции, который приказал находившемуся здесь патрулю проводить нас.
Не успели мы подойти к большому зданию, где размещался госпиталь, как нас заметили, и гурьба девчонок, Ритиных подружек, высыпала навстречу. Узнал я сразу и Люсю Пегову с Зоечкой Фарвазовой, свидетельниц нашей фронтовой свадьбы, симпатичную Миру Яковлевну Гуревич, врача-хирурга, кое-кого еще, но Екатерины Николаевны не оказалось. Тут же веселая ватага вызвалась проводить нас до ее «мешкання», как уже по-польски принято было здесь называть жилье, а точнее — жилище. Ну, а об этой встрече и говорить не нужно, такой теплой, со слезами на глазах она была.
Видимо, по письмам Риты ее мама знала о нашем возможном приезде в ближайшее время, и в доме, который она занимала, нам была отведена хорошо обставленная комната. Брата Риты Стасика здесь уже не было. В мае ему исполнилось 18 лет, и за несколько месяцев до этой даты полевым военкоматом он был призван в армию. Уже где-то в Германии, в воинской части его переквалифицировали из ездовых в шоферы с учетом навыков, полученных им еще в госпитале, когда в свободное от управления лошадкой время он учился управлять автомобилем.
На семейном совете решили, что Рита остается в госпитале, пока ее мать служит здесь, и если придет пора, то и рожать будет здесь, под присмотром своих врачей и самой будущей бабушки.
Ко мне буквально на третий день возвратился приступ лихорадочного всплеска температуры, почти до 40 градусов, и меня поместили в тот же госпиталь, где тоже не нашлось медика, который бы точно определил природу этого недуга. И так же через два-три дня бредового состояния температура резко снизилась до нормы, но только организму моему все меньше удавалось восстанавливать силы, и каждый последующий приступ проходил все более тяжело.
Недалеко от Рембертува в городке, кажется под названием Весела Гура, стоял еще один, уже не хирургический, а терапевтический госпиталь, откуда привезли ко мне врача-консультанта. Это был пожилой, белый как лунь, подполковник с такими же до белизны седыми пышными усами. Он тщательно осмотрел и ощупал меня, потребовал, чтобы у меня взяли необходимые анализы крови и увез их с собой. А через день-два приехал с заключением: "Больной страдает частыми приступами тропической малярии". Вот уж поистине неожиданной была эта весть. Откуда? Да еще тропическая, если я южнее Уфы нигде и никогда не был? И сразу отпала версия о сепсисе, как предполагалось раньше. Ведь еще тогда, после ранения в голову, когда Рита не могла найти меня среди раненых, врач ей сказал: "У него высочайшая температура, скорее всего — сепсис и, видимо, его нужно искать уже в морге".
Ну, и слава богу, теперь причина моей хвори ясна, и лечение будет адекватное.
Пришлось мне лечь в этот терапевтический госпиталь, где меня взялись интенсивно лечить какими-то экзотическими уколами и от этой диковинной лихорадки, и от сильнейшего малокровия. Моим лечащим врачом был тот самый усатый подполковник. Я даже запомнил его фамилию — Пилипенко, а вот имя и отчество позабыл, хотя долго с ним переписывался и даже, когда учился в Ленинградской академии, встречался с ним, уже уволенным в запас и проживавшим в Ленинграде.