Между тем варварство и жестокость были порождены самим существом революционной эпохи. В связи с этим стоит еще раз вспомнить о Бухарине, которого постоянно сопоставляют со Сталиным. Нет сомнения, что Бухарин был если и не «мягким» (как заявляют его апологеты), то уж во всяком случае не столь уж «решительным» человеком, склонным к колебаниям и сомнениям (так, в 1918-м он являлся «самым левым» коммунистом, а в 1928-м — «самым правым»). Однако и его политическое поведение определялось общей атмосферой эпохи и было в конечном счете не менее «жестоким», чем у других руководящих лиц. К сожалению, внедренный в умы «либеральный» бухаринский «имидж» заставляет многих попросту закрывать глаза на реальные факты.
Так, например, недавний министр юстиции В.А. Ковалев издал книгу, повествующую прежде всего о грубейших нарушениях правовых норм в 1920–1930-х годах. Он размышлял, в частности, об известном Шахтинском деле 1928 года — о «вредителях» в Донбассе:
«Задолго до суда и даже до окончания предварительного следствия с изложением своей оценки Шахтинского дела выступил Сталин. В докладе на активе Московской партийной организации 13 апреля 1928 года этому делу он посвятил целый раздел: «Факты говорят, что Шахтинское дело есть экономическая контрреволюция, затеянная частью буржуазных спецов, владевших ранее угольной промышленностью. Факты говорят далее, что эти спецы, будучи организованы в тайную группу, получали деньги на вредительство от бывших хозяев, сидящих теперь в эмиграции, и от контрреволюционных антисоветских организаций на Западе».
Так задолго до судебного разбирательства и вынесения приговора, — возмущался В.А. Ковалев, — факты были установлены, акценты расставлены, выводы сделаны… Вся последующая судебная процедура заведомо превращалась в фикцию. Для того, чтобы правильно понять мотивы… прямого и открытого вмешательства в деятельность уголовной юстиции по конкретному делу, следует иметь в виду политическую ситуацию, сложившуюся в то время в стране. Все большее распространение приобретали идеи так называемых «правых» уклонистов во главе с Бухариным, Рыковым, Томским»…[233]
Итак, с одной стороны, злодей Сталин, организующий Шахтинское дело, — к тому же, как оказывается, для противостояния «правым», — а с другой — «невинные» Бухарин и его сподвижники Рыков и Томский. Но на самом деле, во-первых, именно ближайший единомышленник Бухарина М.П. Томский возглавлял комиссию ЦК, расследовавшую «вредительство» в Донбассе, а, во-вторых, в один день со Сталиным, 13 апреля 1928 года, Бухарин сделал доклад «Уроки хлебозаготовок, Шахтинского дела и задачи партии», где «расставил акценты» намного хлеще, чем Сталин!..
В Донбассе, заявил Бухарин, «при помощи рядовых рабочих раскрыли вредительскую организацию, которая через ряд посредствующих звеньев была связана с иностранным капиталом, с крупными иностранными капиталистическими организациями, с эмигрантскими кругами, наконец, с военными штабами некоторых иностранных держав. Она состояла в значительной мере из бывших собственников соответственных шахт и рудников, причем некоторые из них имели очень гнусный контрреволюционный стаж… Она состояла из белогвардейских инженеров и техников, из которых многие оказались бывшими деникинцами, некоторые — бывшими контрразведчиками Деникина… Они имели связь через некоторых иностранных инженеров с заграницей, причем некоторые из этих инженеров оказались членами фашистских организаций… Идеологией этой организации являлось свержение Советской власти, восстановление капиталистического режима… Ближайшей их задачей была решительная спекуляция на войне и на новой интервенции… не исключена возможность существования организаций, подобной этой, в других областях; нет гарантии, что такая гнусность не завелась в военной промышленности или в химической; хотя прямых данных для этого предположения нет…»[234].
Таким образом, Бухарин далеко «превзошел» Сталина и, между прочим, как бы разработал сценарий того «разоблачения», которое было применено через десять лет к нему самому… Естественно, и конкретное «решение» Бухарина по Шахтинскому делу было более жестоким, чем Сталина. Очень симпатизировавший Бухарину историк М.Я. Гефтер все же, в силу своей объективности, привел бухаринский рассказ о заседании Политбюро, на котором утверждался приговор по Шахтинскому делу: «Он, — сказал Бухарин о Сталине, — предлагал ни одного расстрела по Шахтинскому делу (мы голоснули против)»[235]. Мы — это Бухарин, Рыков и Томский, к которым присоединилось большинство Политбюро. «…«Правые», стало быть, за расстрел. И чем побуждаясь? — вопрошал в своей статье М.Я. Гефтер. — В пику Сталину? Блюдя в чистоте заповедь классовой борьбы?..» (там же).
Принято считать, что Сталин отказывался от жестоких решений только ради «игры». Допустим даже, что это так. Допустим и то, что тройка «правых» также проголосовала за расстрел ради «игры» — «в пику Сталину». Но это-то и обнаруживает с особенной наглядностью суть сознания и поведения руководителей революционной эпохи: они, не дрогнув, готовы расстрелять кого угодно и ради чего угодно… Когда 25 августа 1936 года были казнены Зиновьев и Каменев, Бухарин написал об этих людях, с которыми была теснейшим образом связана вся его жизнь: «Что расстреляли собак — страшно рад»[236].
Могут сказать, что эти слова вызваны стремлением «отмежеваться» от «врагов народа». Но в чрезмерной резкости проступает привычная для Бухарина готовность без каких-либо треволнений «голоснуть» (по его словечку!) за убийство людей.
И это не «личная» черта, а типовой признак всех вождей революции, — то есть черта историческая, которую бессмысленно специально выискивать в Сталине или Ленине и пытаться «не замечать» в том же Бухарине…
Глава восьмая
Власть и народ после Октября
Эта глава во многом основывается на выводах первого тома моего сочинения. Так, там доказывалось, что государство в России в течение веков имело идеократический характер, то есть власть основывалась не на системе законов, как на Западе, а на определенной системе идей. Ко времени Революции властвующая идея так или иначе выражалась в известной формуле «православие, самодержавие, народность», которая еще сохраняла свое значение для людей, отправлявшихся в 1914 году на фронт. Но Февральский переворот «отделил» Церковь от государства, уничтожил самодержавие и выдвинул в качестве образца западноевропейские (а не российские) формы общественного бытия, где властвует не идея, а закон.
И (о чем также шла речь ранее) победа Октября над Временным правительством и над возглавляемой «людьми Февраля» Белой армией была неизбежна, в частности, потому, что большевики создавали именно идеократическую государственность, и это в конечном счете соответствовало тысячелетнему историческому пути России. Ясно, что большевики вначале и не помышляли о подобном «соответствии», и что их «властвующая идея» не имела ничего общего с предшествующей. И для сторонников прежнего порядка была, разумеется, абсолютно неприемлема «замена» Православия верой в Коммунизм, самодержавия — диктатурой ЦК и ВЧК, народности, которая (как осознавали наиболее глубокие идеологи) включала в себя дух «всечеловечности», — интернационализмом, то есть чем-то пребывающим между (интер) нациями. Однако «идеократизм» большевиков все же являл собой, так сказать, менее утопическую программу, чем проект героев Февраля, предполагавший переделку России — то есть и самого русского народа — по западноевропейскому образцу.
Этому, казалось бы, решительно противоречит тот факт, что большевистская власть столкнулась (о чем ныне становится все более широко известно) с мощным и долгим сопротивлением вовсе не только со стороны Белой армии, но и с сопротивлением самого народа, притом не только пассивным, так или иначе «саботирующим» мероприятия власти, но и с разгоравшимися то и дело бунтами и даже с охватывающими огромные пространства восстаниями. И большевики не раз открыто признавали, что это сопротивление гораздо более опасно для их власти, нежели действия Белой армии.
Однако объективное изучение хода событий 1918–1921 годов убеждает, что народ сопротивлялся тогда не столько конкретной «программе» большевиков, сколько власти как таковой, любой власти. После крушения в феврале 1917 года многовековой государственности все и всякие требования новых властей (будь то власть красных, белых или даже так называемых зеленых) воспринимались как ничем не оправданное и нестерпимое насилие. В народе после Февраля возобладало всегда жившее в глубинах его сознания (и широко и ярко воплотившееся в русском фольклоре) стремление к ничем не ограниченной воле. Так, обе основные — и неизбежные — государственные «повинности» — подати и воинская служба, которые ранее представали как, конечно, тягостная, но неотменимая, «естественная» реальность бытия (сопротивление вызывало только то, что воспринималось в качестве несправедливого, не соответствующего установленному порядку), — теперь нередко отвергались начисто и порождали ожесточенные бунты.