героики и героев. В данном труде скептицизм явно взял верх. В.М. особенно возмутили всякие едкие фразы о Робеспьере, Сен-Жюсте, Бабёфе [869]. В Коббовском сборнике [870] (я его не читал, но В.М. зачитывал) есть едкие замечания в адрес Собуля. Думаю, Кобба задели успехи Собуля по части “тиражирования” своих работ. Но за этими личностными моментами ясно, что Кобб зацепил проблемы, которые Собуль или обошел, или упростил: участие масс в контрреволюционных выступлениях, насколько адекватно militants выражали интересы масс, какой класс они представляли в конфликте с Революционным правительством… Концепция “санкюлотизма” не выдерживает напора» [871].
Подход Кобба не представлялся мне более перспективным из-за его «отвращения к теории и интеллигентского либертаризма», но я сомневался, что конец ХХ века останется за концепцией Собуля – в противовес Далину, который на том же заседании дал такую периодизацию: «1-я треть – Матьеза, вторая – Лефевра, а потом – Собуля» [872].
Негативным оценкам якобинских лидеров Коббом Далин противопоставлял позицию Лефевра, поскольку тот видел в них создателей «Народного фронта монтаньяров, якобинцев, санкюлотов», в якобинской диктатуре – прообраз «народной демократии». В этих оценках, комментировал советский историк, «преисполненных достоинства, искреннего, глубокого убеждения, основанных на многолетнем изучении революции, неизмеримо больше исторической правды, чем в нападках Кобба» [873].
Акцентированием роли меньшинств в секционном движении Кобб, по мнению Далина, «не только перечеркивает… все достижения историографии революции последних десятилетий, но и отступает далеко назад от того интуитивного, но во многом прозорливого представления о роли санкюлотов в революции, которое – 135 лет назад! – отстаивал Томас Карлейль, и от тех оценок, которые давал П. Кропоткин» [874].
По поводу стремления Кобба «проникнуть в мир… обездоленных, безымянных, запуганных… тех, кто не оставляет после себя никаких следов», Далин, ставя под сомнение искренность английского историка, задавался риторическим вопросом: «Но почему же он так презрительно относится к тем, кто, как Бабеф, пожертвовал своей жизнью именно во имя этих “самых обездоленных”?» [875].
«Почему, – продолжал советский историк риторические вопросы, – Кобб со своих новых позиций считает участников монархических банд “более интересными”, чем “бюрократов-террористов”?». Простодушная обида за последних переходила у Далина в политическую полемику: «Чем же еще, как не крайним анархо-индивидуализмом Кобба… можно объяснить, что в своих последних исследованиях… он обратился к изучению уголовного мира Парижа?».
Риторические вопросы по известной традиции времени оборачивались политическим выводом о расхождениях между Коббом и «теми, кому дороги научные достижения историографии Французской революции в ХХ в., ее демократические традиции, кому по-прежнему дорого ее пламя» [876].
Конечно, перебор в оценках очевиден. Далин отождествил верность традициям революции и демократии с апологией революционных вождей, а историческую реальность – с постулатом априорной революционности масс и их роли важнейшей революционной силы. Привлекает вместе с тем желание проследить эволюцию английского ученого, подчеркнуть достижения на новом этапе. Далин отмечал, что и в критикуемых работах видна «рука мастера», а выявление социального протеста 1811–1812 гг. – «открытие историка» [877]. Наконец, подкупает искренняя эмоциональность советского ученого, которая воспринимается как отклик на очевидную эпатажность формулировок Кобба.
Худо ли хорошо ли Далин пытался вести с «новым Коббом» заочный диалог. В обострившейся идеологической ситуации, последовавшей за подавлением Пражской весны 1968 г., этот английский историк, наряду с Фюре и Ле Руа Ладюри, был признан у нас ярким примером отхода от марксизма и наступления реакции в западной историографии. Далин, видимо, хотел серьезно разобраться в «феномене Кобба», поскольку тот в 50–60-х годах входил в небольшую группу зарубежных исследователей (А. Собуль, Дж. Рюде, В. Марков), с которыми у советских историков Французской революции поддерживались товарищеские отношения. Их официально называли «прогрессивными», а это означало, что своими работами они свидетельствовали о росте влияния марксизма и идей социализма. Выступлениями Далина, а затем Манфреда и Адо британский историк солидарно был выведен из обоймы «прогрессивных».
Однако я не мог отступиться от Кобба. Остаюсь навсегда благодарным этому человеку, которого никогда не видел, за ту душевность, которую он проявлял в письмах к Захеру, за моральную поддержку, которую он оказывал моему учителю в пору его испытаний старостью, болезнями, жилищной проблемой, отчужденностью со стороны университетских коллег, издательскими мытарствами.
К тому же я чувствовал полемическую избыточность идеологических обвинений со стороны старших товарищей. В моем распоряжении еще не было его писем, но содержание некролога, который Кобб посвятил Захеру, не оставляло сомнений. Если считать текст этого прочувствованного документа завершением определенного периода в общении английского ученого с советскими историками, то несомненным было сохранение тех качеств, что позволяли зачислять его в «прогрессивные» – антифашизм и лояльность по отношению к Советскому Союзу или, точнее, к советскому народу за выдающуюся роль в войне с фашизмом.
Движущей пружиной его расхождения с советскими историками сделались не идейно-политические факторы: «я не читал – или мне не попадались на глаза – какие-либо заявления Кобба о его взглядах, но его творчество убеждает…» [878], – признавался Манфред, переходя тем не менее к политическим обвинениям. Возмущение вызвала обозначившаяся с середины 60-х годов эволюция научного подхода английского ученого, которую советские историки в духе наступившей идеологической реакции квалифицировали в политических категориях. Думаю, немаловажным сопутствовавшим обстоятельством стал недостаток личного общения. Смерть Захера оказалась для Кобба явно невосполнимой потерей. Он не нашел замену среди коллег в СССР, и это стало серьезным фактором творческого разобщения, которое превратилось в идеологическую конфронтацию.
Отношение Кобба к Захеру явилось главным провоцирующим фактором моего выступления. Кроме того, я чувствовал идейную и методологическую близость Кобба в том, что за «народными массами» он стремился разглядеть простых людей, за революционной героикой – многообразие форм их активности, включая девиантное, а то и криминальное поведение, за классовой борьбой – межличностные и групповые конфликты, повседневные нужды и главное – извечную заботу о хлебе насущном, борьбу за существование.
Пожалуй, в позиции Кобба периода «второго самоопределения» [879], когда он позволил себе открыто и даже эпатажно изложить свои творческие и жизненные установки, меня привлекало как раз то, что вызвало неприятие Далина, – отказ от канонизированного детерминизма, когда социальные антагонизмы и классовая борьба становятся универсальным и исчерпывающим, в последней инстанции объяснением социальных процессов.
В переполненной аудитории я защищал Кобба, кажется, в полном одиночестве. Надежды на поддержку Адо не оправдались (см. главу 9). Сравнивая работы «первого» и «второго» Кобба, я доказывал их внутреннее единство. В ответ Анатолий Васильевич только упорно твердил: «Нет, что-то произошло». Единственным человеком, который ко мне прислушался, был А.Я. Шевеленко. Он подсел ко мне после заседания и подробно порасспросил. Шевеленко работал в «Вопросах истории», и его