Возрождение язычества в XV веке стало возможным лишь вследствие упадка христианства на Западе: папы первые приветствовали идолов, выкапываемых из развалин. Если б католичество не выродилось к тому времени, вместо Возрождения мы имели бы, может быть, совсем иную, более блистательную, самобытную цивилизацию, намек на которую оставили те же чинквечентисты40. Не будучи заимствованной, эта цивилизация в своем искусстве явилась бы как естественное развитие народно-европейского вкуса, облагороженного христианством. Она была бы естественной эволюцией нового миропонимания, внесенного в мир апостолами. К сожалению, у Запада не хватило для этого духовной мощи. Древнее затхлое язычество, никогда не иссякавшее в народе, прорвалось из ослабевших плотин. Скудное по существу, оно было не в силах вновь увлечь нас в область сказок, но временами в состоянии бывает сбивать с прямой дороги. Я не стал бы говорить об этом, если бы мы не были накануне нового Возрождения, возвещаемого поэтами и философами style moderne. Именно в последние десятилетия - с упадком трезвого и творческого духа в Европе снова входит в моду языческая символистика, языческая философия и гадкая языческая мораль. В пинакотеках Мюнхена и Дрездена я видел длинный ряд картин Арнольда Бёклина, Штука, Оберлендера, Циммермана и пр. Снова искусство - часто огромных талантов - тратится на козлиные ноги сатиров, на рыбьи хвосты наяд, на темы чувственные и жестокие. Это далеко не одна манера мысли, а коренное перерождение последней. Тут чувствуешь древний нравственный критерий - языческое обожествление плоти, то есть оживотнение ее до потери различия между человеком и зверем. Насмотревшись бёклиновских картин, начинаешь снова сливаться с природой, с ее сырым и страстным бытием, где все позволено, все возможно. Никакого удержу - все законно, всякая жестокость, всякое сладострастие. Чувствуешь, как тебя клонит ко сну язычества с его обольстительными и страшными грезами, нелепыми, как все сны. Мне кажется, эта манера - дурная и опасная в искусстве: она затемняет самое дорогое, что есть на свете - здравый смысл. Человечество - в лице лучших рас - с великими усилиями высвободилось из массового сумасшествия, из гнетущих представлений о чертях, леших, домовых, русалках и т.п. Едва оно начинает отдыхать от маниакального страха перед этими призраками и от маниакальной похоти, едва оно успело создать себе высшие понятия о душе человека и божестве е", - художники снова вводят старые химеры, грубые и грязные, облекая их очарованием искусства. "Но ведь все понимают, что это аллегория", - скажете вы. Полно, все ли? Можно ли хоть минуту простоять перед такой "аллегорической" картиной, если совсем не верить, что эта чепуха возможна? Когда насмотришься чудовищ возрождения и декадентствавсего сказочного, нелепого, нечистого, чем грешат второстепенные таланты, то особенно оценишь кроткую Мадонну Рафаэля. Сколько правды в этой ясной красоте, сколько света!
1902
О ГРОБЕ И КОЛЫБЕЛИ
Торжественное провозглашение с подмостков Александрийского театра двух важных истин, первой - что христианство есть соединение Афродиты и Артемиды, и второй - что учиться христианству нужно из "Ипполита", написанного почти за 500 лет до Евангелия, - эта величественная новость41 напомнила мне о другой, столь же замечательной мысли, высказанной недавно в литературном споре со мной В.В. Розановым и на которую я не успел ответить. Мысль эта та, что язычество есть религия света и радости и представляет собой оптимизм, тогда как христианство наоборот: религия мрака, отчаяния и в корне своем есть пессимизм. Мысль эта, высказанная известным писателем, заслуживает внимания, и так как она направлена по моему адресу и молчание часто считается за знак согласия, то мне хочется воспользоваться правом "последнего слова" и сказать, что я думаю об этом новом взгляде на христианство.
Я уверен, что эта тема не оттолкнет читателей своей серьезностью. По многим признакам общество теперь интересуется религиозными вопросами, о них говорят в гостиных, частных кружках, в печати. Историк Ланге предсказывал лет двадцать назад наступление мистической эпохи, и, может быть, мы вступаем в нее. Общественное настроение теперь гораздо серьезнее, чем прежде. Долго шутивший просвещенный мир, блаженно веривший в прогресс, промышленность, политическую экономию и т.п., как будто перестает улыбаться. Он начинает видеть пропасти вокруг себя, он видит, что отовсюду надвигаются грозы и будущее на нас глядит глазами сфинкса. Снова, как столетие назад, требуются великие разгадки, невозможные без мучительных напряжений. В такие времена прежнее "веселое" начинает казаться пустым и скучным, а серьезное приобретает неожиданный интерес. Как это ни трудно представить, но бывали эпохи, когда, например, о логосе велись пылкие споры не только в ученых школах и светских гостиных, но и на торговых площадях. Кто знает тайну времени, кто укажет, что нынешним людям истинно нужно, в каком отношении изголодалось сердце? Если общество несколько охладело к точной науке и его неудержимо тянет к глубинам метафизики и религии, то, может быть, это вовсе не измена точной науке, может быть, это даже требование последней, безотчетное желание согласить открывшуюся правду внешней природы с опытом внутреннего чувства. Мы живем в невообразимой толчее, из которой тянет выбраться. Сто тысяч вопросов науки и общежития, "миллион терзаний" нравственных, от которых не знаешь куда деваться, терзаний политики, промышленности, земледелия, торговли, чудовищного богатства и голодной смерти. Мудрено ли, что в этом хаосе мысль сознательных людей тянется в сторону религии, ищет упорно потерянного единства, путеводной нити, без которой этот мир под солнцем темнее лабиринта? Может быть, подъем знаний, как было на вечерней заре язычества и в эпоху Возрождения, до такой степени нарушил равновесие духа, что чувствуется необходимость подъема в другую сторону и, как это было в конце прежних цивилизаций, мир может быть накануне нового восстановления веры. Не знаю, как другие, но я безотчетно верю, что ни один из проклятых вопросов существования нашего, ни бедность, ни невежество, ни война, ни рабство, ни даже судьба самого знания в окончательном его разуме - ничто не может быть разрешено без твердого философского начала, без всенародного направляющего жизнь общества мистического закона.
Как я ни расхожусь во взглядах с такими писателями, каковы Д.С. Мережковский и В.В.Розанов, их тревожное стремление к религиозной истине возбуждает во мне сочувствие. Пусть они, как мне кажется, впадают в одну ошибку за другой, но, значит, они чего-то ищут, значит, они не равнодушны к Богу и Он влечет их к себе теми или иными ведомыми Ему, хотя и странными для меня, путями. Всего страшнее общественный сон, всего страшнее лицемерное равнодушие, то ленивое безверие, которое за все держится и ничего не хочет и для которого главный грех - движение мысли. В великом организме человечества идет лихорадочная работа. Одна из серьезнейших задач времени - вера. Пусть тысячи людей расчищают дебри политики, пусть сотни людей трудятся в туннелях знания, но и горсть людей, захваченная вопросами совести и веры, выполняет что-то нужное. Не "что-то", а может быть, самое нужное, чем все мы живы.
Сделав эту оговорку, я прошу читателей припомнить содержание статьи В.В. Розанова "В чем разница древнего и нового мира" (№9527 "Нов. вр."). Вначале он "не понимает", почему я считаю, что между христианством и язычеством лежит непроходимая пропасть, а дальше доказывает, что пропасть действительно существует, хотя и не та, на которую я указываю. Я думаю, что дух Христа есть истина, язычество - ложь, и потому между ними не может быть примирения. А г. Розанов говорит, что христианство - печаль, а язычество радость, следовательно, и он считает их несогласными. Обходя великое множество попутных замечаний, возражать на которые нет нужды, попробуем, как предлагает мой противник, "обратиться к существу дела" - "не к физике истории, а к метафизике ее". В чем коренится, спрашивает он, главная разница между эрой до-христианской и после-христианской?
Чрезвычайно важно, что вопрос поставлен столь решительно, и то, что ответ дан совершенно ясный. В.В. Розанов говорит, что разница язычества и христианства - "в отношении к жизни и смерти". Он утверждает, будто языческая религия примыкала к колыбели и потому была "розовою", "воздушной", "оптимистической", тогда как христианство примыкает к гробу и потому развилось в "религиозный пессимизм". С новой эрой, говорит г. Розанов, "пришла на землю совершенно новая точка зрения на все вещи", именно точка зрения на них из конца их, а не из начала, и г. Розанов - в сравнении обеих точек - решительно отдает предпочтение старой, языческой. Он говорит, что язычники "имели религию в сторону веселого, легкого, житейского", вследствие чего "вся белая и розовая часть жизни у них проходила безусловно идеальнее, чем у нас". Мы, христиане, будто бы "умеем только умереть в Боге", жить же в нем не умеем, что храмы наши годны только для старцев. "Скажите, - спрашивает г. Розанов, - что юный нашел бы здесь для особых задач юности, для бодрости, труда, для способности любви и героического предприятия. Ничего, кроме совета уподобиться старцу: меньше есть, отнюдь не трудиться, ничего не задумывать и плакать о грехах" и пр. Г. Розанов еще раз восторгается языческими женщинами, доказывая, что самый разврат языческий имел будто бы "иную психологию и иной колорит", утверждает, что "с самого начала христианской эры появилась какая-то тупость, непонимание и издевательство в отношении к рождению", что страсти в христианском мире, прорываясь через страх, "бывают угольно-черны, это чистая копоть, без света и теплоты", и самые будто бы "пакостные словообороты, изречения, присловья в этой области, как и самые темные, унизительные анекдоты, идут от учебно-духовных сфер" и пр., и пр.