21 августа 1968 года Павел и шестеро его друзей с ужасом слушали на коротких волнах репортаж из Чехословакии. Несколько месяцев они пристально следили за ходом Пражской весны и радовались попыткам Александра Дубчека создать “социализм с человеческим лицом”. Они гадали, как отреагирует Леонид Брежнев, сместивший и заменивший Хрущева, на бунт в государстве-сателлите. Стоит ли ждать от него такой же жестокости, какую продемонстрировал Хрущев в 1956 году в Венгрии, или же он проявит терпимость? Теперь ответ был дан. Голос ведущего подпольной чехословацкой радиостанции доносился глухо и прерывисто: “Русские братья, возвращайтесь домой, мы не звали вас”. Близкая подруга Павла, одна из первых диссидентов, Лариса Богораз была совершенно подавлена. Ее друг, в будущем – муж, Анатолий Марченко, находился в тюрьме за свою политическую деятельность. Теперь стало понятно, что инакомыслие в более широком масштабе советский режим готов подавлять войсками и танками.
“Нужно что-то сделать, как-то выступить, – думала она. – Немедленно”.
Павел, Лариса и еще пятеро человек встретились, чтобы обсудить, что можно сделать[10]. Было решено выйти на короткую демонстрацию против вторжения в Чехословакию в полдень 25 августа. Все прекрасно понимали, каковы будут последствия такого “антисоветского” выступления: тюремный срок, ссылка или принудительное лечение в психбольнице. Они знали, на что идут. Павел начал готовиться – собирать вещи, раздавать книги друзьям. Свою судьбу он считал предрешенной.
Накануне демонстрации Павел пошел в гости к Копелевым. У них в тот вечер пел знаменитый бард Александр Галич. Настроение было похоронное, водка не помогала. Ввод войск в Прагу означал конец оттепели и конец надеждам на “социализм с человеческим лицом”. Брежнев разворачивался в сторону неосталинизма. Несмотря на все колебания и половинчатость реформ, эпоха Хрущева могла вскоре показаться потерянным раем. Писатель Василий Аксенов говорил, что вторжение в Чехословакию вызвало нервный срыв у целого поколения. Гости у Копелевых говорили о своем возмущении, о стыде, который испытывают перед чехами, перед венграми, перед поляками – перед всем миром, за то, что они – советские граждане. Собственно, они не ощущали себя гражданами: они были подданными.
Галич пел песню о декабристах, чье выступление пришлось на начало правления Николая I:
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Павел чувствовал на себе взгляд Галича. Двойной смысл стихов – отсылка к бунту другого века и призыв к новому поколению – не ускользнул ни от кого и в особенности от Павла. Когда Галич отложил гитару, Павел уже готов был объявить о завтрашней демонстрации, но передумал. Он боялся, что люди старшего поколения, собравшиеся в этой комнате, не смогут не прийти. Но для них годы ссылки или тюрьмы могли быть равнозначны смерти.
Назавтра, за несколько минут до полудня, Павел, Лариса Богораз и их друзья собрались на Красной площади у Лобного места, поблизости от которого палачи когда-то рубили головы злодеям и отступникам. Когда куранты на Спасской башне пробили двенадцать, демонстранты развернули несколько плакатов. По-чешски: “Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!” По-русски: “Свободу Дубчеку”, “Руки прочь от ЧССР!” и “Позор оккупантам!” Поэтесса Наталья Горбаневская пришла на площадь с трехмесячным сыном. Когда остальные встали у Лобного места с плакатами, она достала из коляски, в которой спал ребенок, флаг Чехословакии.
Демонстрация в любом случае не продлилась бы долго. Агенты КГБ “вели” Литвинова и остальных вплоть до самого Кремля. Но в тот же день на Красной площади находился особый контингент офицеров КГБ. Они ожидали окончания встречи Брежнева с лидерами Пражской весны; в ночь после вторжения их привезли в Москву в наручниках. Увидев плакаты, охранники набросились на демонстрантов с криками “Это все жиды!” и “Бей антисоветчиков!”. Павлу сильно разбили лицо, художественному критику Виктору Файнбергу выбили несколько зубов. Офицеры КГБ затолкали демонстрантов в машины без опознавательных знаков и увезли в милицию.
Через несколько минут на площади опять стало тихо. Туристы могли снова спокойно наблюдать, как проходит смена почетного караула у мавзолея Ленина. Или любоваться на полосатые леденцовые купола храма Василия Блаженного. Пожилые мороженщицы торговали ванильными рожками, старики-фотографы предлагали сделать моментальные снимки гостей столицы, товарищей из братских Софии, Будапешта и Ханоя. Вдруг охранники дунули в свистки и оттеснили людей от Спасских ворот Кремля. На бешеной скорости из ворот вылетела вереница черных служебных машин. Охранники вновь засвистели. И опять стало тихо. Тогда об этом никто не знал, но в одной из пролетевших машин, вероятно, сидел Александр Дубчек – лидер Пражской весны, а теперь московский пленник.
“Было бы прекрасно, если бы Дубчек и другие увидели демонстрацию в свою поддержку. Но – не увидели, – говорил мне впоследствии Андрей Сахаров. – И все же самое важное то, что в стране нашлись люди, которые захотели отстоять ее достоинство”.
Разумеется, суд над демонстрантами был фарсом, тоталитарной театральной постановкой. 11 октября 1968 года перед приговором Павел произнес свое последнее слово:
“Я не буду занимать ваше время анализом материалов судебного следствия. Я себя виновным не признаю. Наша невиновность в действиях, в которых нас обвиняют, очевидна. Тем не менее мне также очевиден ожидающий меня обвинительный приговор. Этот приговор я знал заранее – еще когда шел на Красную площадь. Я совершенно убежден в том, что в отношении нас была совершена провокация сотрудниками органов государственной безопасности. Я видел слежку за собой. Свой приговор я прочитал в глазах человека, который ехал за мной в метро. Я видел этого человека в толпе на площади. Того, который задерживал и бил меня, я тоже видел раньше. <…> Тем не менее я вышел на площадь. Для меня не было вопроса, выйти или не выйти. Как советский гражданин, я считал, что должен выразить свое несогласие с грубейшей ошибкой нашего правительства, которая взволновала и возмутила меня… <…> «Дурак, – сказал мне тогда милиционер, – сидел бы тихо, жил бы спокойно». Может, он и прав. Он уже не сомневался в том, что я человек, потерявший свободу. <…> Кто определяет, что в интересах социалистического строя, а что – нет? Может быть, гражданин прокурор? <…> Прокурор с одобрением, чуть ли не с нежностью говорит о действиях людей, которые задерживали нас, оскорбляли и избивали. <…> Это-то и страшно. Очевидно, именно эти люди определяют, что такое социализм и что такое контрреволюция. Вот что меня пугает. Вот против чего я боролся и буду бороться всеми известными мне законными средствами”.
Наказание получили все[11]. Павла Литвинова приговорили к пяти годам ссылки. Он был отправлен в рабочий поселок в Сибири, недалеко от тех мест, где больше ста лет назад отбывали каторгу декабристы.
Вернувшись в Москву, Павел понял, что стоит перед неизбежным выбором: тюрьма или эмиграция. Если он продолжит свою правозащитную деятельность – а по-другому он поступить не мог, – ему бы грозил лагерь, а не повторение более мягкой ссылки в Сибирь. Офицер КГБ сказал Литвинову, что если он подаст заявление на отъезд, то, скорее всего, получит “положительный ответ”. На безрадостной вечеринке в 1973 году Павел прощался с друзьями и родными.
“Уезжая, я думал, что это навсегда и что я никогда больше не увижу родителей, – рассказывал Павел. – Так думали многие. Ты уезжаешь, и люди, которых ты оставил здесь, для тебя все равно что умерли. Да, они живы, но ты их уже потерял – так, как теряют умерших”.
Павел и Майя Литвиновы начали новую жизнь в Соединенных Штатах. Павел устроился преподавателем физики и математики в Хэкли-Скул – небольшую частную школу в Тэрритауне, штат Нью-Йорк. Они путешествовали, заводили новых друзей. Но многие годы они существовали в пограничном состоянии. Трансформация, которую пережил Павел Литвинов, переход от покорности к независимости, стоила ему семьи и дома. Большинство из тех, кого он оставил на родине, не имели возможности отстоять свою независимость. Советский Союз был уже не тот, что при Сталине. И хотя лагеря были закрыты, система устояла. Страх сохранялся, никто не был свободен.
Прожив на пространстве, которое некогда было Советским Союзом, почти четыре года и изрядно исколесив его, я не раз натыкался на бывшие лагеря. В дни первых забастовок на сибирских угольных шахтах в 1989 году кемеровские шахтеры предложили мне поглядеть в поле за забором, где стояло несколько приземистых построек. “Видите вон те низенькие здания, слева от коров? – спросили меня. – Это бараки”. В действующей тюрьме под Пермью я пил чай с печеньем у начальника тюрьмы. В свое время он похоронил нескольких диссидентов, теперь подумывал о пенсии. Было время, когда вся страна была частью лагерной системы – архипелага ГУЛаг, по определению Солженицына, – и не нужно было далеко ехать, чтобы в этом убедиться. Как-то вечером я зашел на чай к одному старику, который жил на Ленинском проспекте, поблизости от моей московской квартиры.