Помню, как в станице Ильинской мы собрались в первый раз отслужить панихиду по «болярине Лавре и воинах Добровольческой армии, на поле брани живот свой положивших». Долго не отворялись царские врата; наконец, после напоминания вышли растерянные священник и диакон, и последний глухим, дрожащим голосом возгласил прошение об упокоении… «православных воинов, на брани убиенных». Внушительный шепот коменданта штаба армии исправил текст поминания.
Другой раз, в Успенской: шло великопостное служение; я подошел к аналою исповедаться. Священник, увидав командующего армией, затрясся весь и не мог произнести ни слова; потом, покрыв поспешно мою голову епитрахилью, не исповедуя, прочел разрешительную молитву…
Только впоследствии я убедился, что опасения духовенства имели веские основания. В одной Кубанской области весною 1918 года было зверски замучено 22 священнослужителя за такие вины, как «сочувствие кадетам и буржуям», осуждение большевиков в проповедях и исполнение треб для проходивших частей Добровольческой армии. Аресты, насилия и издевательства над духовенством производились широко и повсеместно. Это гонение частью сознательно, частью инстинктивно обрушивалось не столько на людей, сколько на идею. Так в станице Незамаевской большевики замучили священника Юанна Пригоровского – человека, по определению следственной комиссии «крайнего левого направления». В ночь под Пасху, во время службы, посреди церкви красногвардейцы выкололи ему глаза, отрезали уши и нос и размозжили голову. С невероятным цинизмом они оскверняли храмы и священные предметы богослужения. Помню, какое тяжелое впечатление произвело на меня посещение церкви в станице Кореновской после взятия ее с боя добровольцами в июле: стены ее исписаны были циничными надписями, иконы размалеваны гнусными рисунками, алтарь обращен в отхожее место, при чем для этого пользовались священными сосудами…
Нравственное одичание, шедшее извне, возбуждало пока лишь глухой и робкий протест в неизвращенной еще народной целине.
Просматривая впоследствии синодик замученных священнослужителей, я, к душевному своему успокоению, не нашел в нем имен тех, которых подвел невольно под большевистскую опалу.
Кубанские казаки начали присоединяться к армии целыми сотнями. Кубанские правители, шедшие с армией, во всех попутных станицах созывали станичные сборы и объявляли мобилизацию. Правда, многие казаки тотчас по выступлении в поход возвращались домой, многие должны были за отсутствием оружия следовать при обозе. Тем не менее, в рядах армии к маю было более двух тысяч кубанцев.
Появился и другой неожиданный способ комплектования – пленные красногвардейцы. Поступали они в небольшом числе – обычно в качестве обозных, иногда и в строй. Но само по себе явление это служило симптомом известного положительного сдвига в добровольческой психологии.
Между кубанскими властями и командованием установились отношения сухие, но вполне корректные. Атаман, правительство и рада ни разу не делали попыток нарушить прерогативы командования и, кроме мобилизации, несколько помогли растаявшей казне Алексеева – миллионом рублей и принятием на себя реквизиционных квитанций за взятых лошадей и другое снабжение. В частях, не исключая и кубанских, к правительству и раде относились иронически и враждебно. Им не могли простить их самостийно-революционное прошлое и то обстоятельство, что «радянский отряд», в 160 здоровых, молодых всадников, на отличных конях, ездил в обозе даже тогда, когда в бой шли раненые.
Что касается революционности, то диапазон ее, впрочем, в представлении известной части офицерства имел весьма широкие размеры. В Успенской ко мне заходит М. В. Родзянко и говорит:
– Мне очень тяжело об этом говорить, но все же решил с вами посоветоваться. До меня дошло, что офицеры считают меня главным виновником революции и всех последующих бед. Возмущаются и моим присутствием при армии. Скажите, Антон Иванович, откровенно, если я в тягость, то останусь в станице, а там уж что Бог даст.
Я успокоил старика. Не стоит обращать внимания на праздные речи.
Добровольцы чистились, мылись, чинились и отсыпались. Даже ходили в станичный кинематограф, с безбожно рябившими в глазах картинами. Создавалась видимость мирной обстановки, хоть на время успокаивающая издерганные нервы. Части проверили свой состав: добровольцы, самовольно покинувшие ряды, составляли лишь редкое исключение.
Сохранились записанные кем-то слова Маркова, обращенные по этому поводу к Офицерскому полку:
«Ныне армия вышла из под ударов, оправилась, вновь сформировалась и готова к новым боям… Но я слышал, что в минувший тяжелый период жизни армии некоторые из вас, не веря в успех, покинули наши ряды и попытались спрятаться в селах. Нам хорошо известно, какая их постигла участь, они не спасли свою драгоценную шкуру. Если же кто-либо еще желает уйти к мирной жизни, пусть скажет заранее. Удерживать не стану. Вольному – воля, спасенному – рай, и… к черту».
В Успенской в первый раз мне удалось собрать часть армии на смотр.
Одежда в заплатах. Загорелые, обветренные лица. Открытый, доверчивый взгляд. Трогательная простота и скромность, как будто не ими пройден путь крови, страданий и яркого подвига.
Говорил им о славном их прошлом, о предстоящих задачах армии, о надеждах на спасение Родины. Чувствовал, что слово идет от сердца к сердцу.
Где они теперь? Спят непробудным сном, усеяв костями своими необъятные русские просторы от Орла до Владикавказа, от Камышина до Киева.
«Не многие вернулись с поля»…
Глава XXIX
Восстания на Дону и на Кубани. Возвращение армии на Дон. Бои у Горькой балки и Лежанки. Освобождение Задонья
Еще во время остановки в Ильинской пришли хорошие вести с двух сторон.
Из кубанской станицы Прочноокопской – наиболее твердой и всегда враждебно относившейся к большевизму, явились посланцы с просьбой идти к ним, в Лабинский отдел. Они рассказывали, что, не взирая на неудачу, постигшую недавно восставших, вся тайная организация, охватывающая Лабинский, Баталпашинский, частью Майкопский и Кавказский отделы – сохранилась, что оружие спрятано, закопано в землю, что, наконец, сделаны все приготовления к захвату города Армавира, где имеются в изобилии в большевистских складах оружие и боевые припасы.
В то же время до нас доносились настойчивые слухи с Дона, что казачество там встало поголовно и что даже столица донская – Новочеркасск – в руках восставших.
Армия воспрянула духом окончательно.
Обозные стратеги волновались больше всех, роптали на долгую остановку и рвались дальше – к полуоткрывшимся окнам, в которых вдруг мелькнул свет. Но военно-политическая обстановка оставалась для штаба все еще далеко неясной. Нужно было убедиться в серьезности всех этих сведений, чтобы решить, куда идти. От этого зависела дальнейшая судьба армии.
С этой целью на Дон, в станицу Егорлыцкую был послан с разъездом полковник генерального штаба Барцевич. Одновременно, по просьбе кубанского правительства и генерала Покровского, в его распоряжение предоставлен был отряд в составе до четырех кубанских и черкесских сотен, который должен был составить ядро восставших лабинцев; отряд стал сосредоточиваться к югу, в станице Расшеватской, в ожидании решения общего плана операции.
Барцевич выехал из Ильинской, в несколько дней сделал лихой пробег в 200 верст (туда и обратно) и вернулся в Успенскую с сотней донских казаков в восторженном настроении:
Дон восстал. Задонские станицы ополчились поголовно, свергли советскую власть, восстановили командование и дисциплину и ведут отчаянную борьбу с большевиками. Бьют челом Добровольческой армии, просят забыть старое и поскорее придти на помощь.
Одно только было не совсем ясно в привезенных сведениях: советские войска по всему северо-донскому фронту проявляли странную нервность, и через Ростов, якобы, один за другим уходили спешно на юг большевистские эшелоны с войсками и имуществом под давлением какой-то неведомой силы…
Жизнь Дона под властью большевиков в своей бытовой и социальной сущности ничем не отличалась от кубанской. Поэтому я не буду останавливаться на этом вопросе, ограничившись лишь фактической стороной его.
12 февраля на заседание войскового круга явился большевик – войсковой старшина Голубов и крикнул народным избранникам, которые все, кроме атамана Назарова, почтительно встали при его появлении:
– В России совершается социальная революция, а здесь какая-то сволочь разговоры разговаривает. Вон!
Круг был разогнан, атаман, председатель круга Волошинов и некоторые члены круга расстреляны. В Новочеркасске поставлен командующим войсками вахмистр Смирнов, в Ростове сел «председатель областного совета Донской республики» демагог, урядник Подтелков. Голубов остался в стороне и затаил злобу. Началось внедрение советской власти в пределы области, сопровождавшееся, как обычно, захватом пришлыми элементами местного управления, грабежами, реквизициями, арестами, убийствами,[183] казнями и карательными экспедициями против непокорных станиц. Хлеб и скот большими партиями увозились на север; одновременно начался дележ казачьей земли крестьянами. Казаки скоро убедились, что с новым строем они теряют все: землю, волю и власть. Даже большие надежды донских казаков на возможность поживиться несметными богатствами ростовской буржуазии, оказались тщетными: буржуазия всецело поступила в эксплуатацию пришлого «российского пролетариата». Этот новый властитель, однако, в противоположность положению, создавшемуся на Кубани, оказался одинаково непереносимым как для обираемого им казачьего, так и для покровительствуемого крестьянского населения. В отчете о заседаниях областного съезда советов Донской республики, состоявшегося в последних числах марта, отмечена враждебность массы его членов к советскому коммунизму и неудержимая тяга к «беспартийности». При полном одобрении всего крестьянского большинства съезда, один из депутатов «со слезами на глазах, с хватающей за душу непосредственностью поведал, как крестьяне партий не знали и шли за тем, кто „крепче“ обещал трудовому люду. А в результате появились свои „трудовые“ красногвардейцы, которые понаставили пулеметы и пушки и держат в страхе и трепете население»…[184]