Из ваших врагов остались только трусливые и больные; храбрые и сильные эмигрировали, погибли в Лионе и в Вандее. Все остальные не стоят вашего гнева».
Демулен призвал учредить «комитет милосердия», что могло польстить великодушию победителей, утешив в несчастье и слабости побежденных. «Сколько благословений раздалось бы тогда отовсюду! Я убежден, что будь у вас комитет милосердия, свобода была бы упрочена, а Европа побеждена. Пусть безумцы и подлецы называют меня умеренным, если им угодно. При словах „комитет милосердия“ какой патриот не почувствует себя тронутым до глубины души? Потому что патриотизм не может существовать там, где нет ни человеколюбия, нет благотворительности. О, дорогой мой Робеспьер, к тебе я обращаюсь теперь с речью: я видел минуту, когда Питту оставалось победить только тебя, когда без тебя республика была бы повержена в хаос, а партии якобинцев и Горы обратились бы в Вавилонскую башню. Но, мой старый товарищ, ты, чьи блестящие речи будет читать потомство, вспомни, что любовь сильнее, нежели страх; что преклонение и религия привлекают благодеяния; что дела милосердия — это воображаемая лестница, о которой нам говорит Тертуллиан, вознесенная до неба, но туда никогда не поднимались по ступеням, залитым кровью! Ты был уже близок к этому взгляду до такой степени, что составил постановление и предложил учредить „комитет правосудия“, однако почему милосердие сделалось преступлением в республике?»
Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо, Шометт, у которых не хватило решимости настоять на своем в минуту спора, старались, подобно Камиллу Демулену, лестью расположить Робеспьера к себе. Жена Эбера[6], монахиня, освобожденная из монастыря революцией, достойная лучшего супруга, бывала в доме у Дюпле. Робеспьер относился к этой женщине с уважением, которого не мог оказывать Эберу, и она попыталась сблизить его со своим мужем. Приглашенная однажды на обед к Дюпле, она всячески старалась рассеять подозрения, которые Робеспьер питал против кордельеров. Во время обеда он намекнул Эберу, что сосредоточение власти в руках триумвирата, состоящего из Дантона, Эбера и его самого, возможно, укрепило бы республику. Эбер возразил на это, что чувствует себя неспособным ни к какой иной роли, кроме роли народного Аристофана. Робеспьер с недоверием посмотрел на него, а жена сказала, когда они вышли, что после такого отказа ему грозит смертельная опасность. «Успокойся, — ответил Эбер, — я не боюсь ни Робеспьера, ни Дантона. Пусть они явятся за мною, если осмелятся, в мою Коммуну».
Рукоплескания черни ободряли Эбера, он открыто поносил Комитет общественного спасения. Правительству оставалось или поразить этого крамольника, или быть пораженным им. Следовало воспользоваться минутой, когда заговорщики — Эбер и другие вожди его партии — грозили Дантону. Вот побудительная причина снисходительности Робеспьера по отношению к Дантону и Камиллу Демулену. Решившись погубить обе партии, Комитет общественного спасения предпринял на них нападение в один и тот же день. Надо было оставить надежду одному, чтобы тем легче раздавить другого. Тайна этой политики Комитета сохранялась весьма тщательно. Дантон, столь дальновидный, принял долготерпение Робеспьера за союз; но это оказалась ловушка, и он попался в нее. Об этом спустя несколько дней заявил крик его униженной гордости: «Умереть не страшно, но умереть одураченным Робеспьером!..»
Конвент притворялся малоактивным с тех пор, как в его руки перешла вся верховная власть. Властелину нет надобности говорить — он поражает. Кроме того, депутаты опасались, что Конвент распадется, если будет вступать в споры со своими врагами. Его достоинство и сила заключались в молчании. Мнение возникало и высказывалось только у якобинцев. Робеспьер не упускал там ни одного случая, чтобы угрожать приверженцам Эбера. «Пусть те, — воскликнул он однажды, глядя на группу, которую образовали Ронсен, Венсан и кордельеры, — пусть те, кто хотели, чтобы Конвент был опозорен, увидят здесь предвестие своей гибели! Пусть они услышат предсказание верной смерти!»
Камилла Демулена вызвали на заседание якобинцев 7 января, чтобы выслушать оправдания его выпадов против Террора; он явился уже побежденный. «Слушайте меня, граждане, — сказал он. — Я уже не знаю, что со мной происходит. Повсюду меня обвиняют, клевещут на меня. Я долго верил обвинениям против Комитета общественного спасения, но Колло д’Эрбуа уверил меня, что эти обвинения составляют целый роман. Я теряю голову. Неужели, по-вашему, быть обманутым — преступление?» — «Объяснитесь по поводу „Старого кордельера“», — кричит кто-то. Робеспьер строго смотрит на кричащего. «Недавно, — говорит он, — я взял под свою защиту Камилла Демулена, обвиненного якобинцами. Дружба позволяла мне сделать некоторые замечания относительно его характера. Но сегодня я вынужден говорить совсем в другом духе. Он обещал отречься от политической ереси, которой покрыты страницы „Старого кордельера“. Возгордившись необычайной популярностью своих памфлетов, он так и не сошел с того пути, на который вступил вследствие заблуждения. Писания его опасны. Они поддерживают надежду в наших врагах. Они льстят общественной злобе. Надо строго поступить с его сочинениями, от которых не отрекся бы даже сам Бриссо, и спасти его самого. Я требую, чтобы эти номера были сожжены».
«Сжечь не значит ответить!» — воскликнул неосторожный памфлетист. «Как сметь, — продолжал Робеспьер, — оправдывать страницы, служащие утехой аристократов? Знай, Камилл, что если бы ты не был Камиллом, то такого снисхождения к тебе не было бы». — «Ты меня обвиняешь здесь, — возразил Демулен, — но разве я не ходил к тебе? Разве я не читал тебе мои листки, заклиная тебя именем дружбы наставить меня твоими советами?» — «Ты показал мне только часть своих листков, — строго заметил ему Робеспьер, — так как я не желал никаких нареканий, то не хотел читать остальные. Сказали бы, что я продиктовал их тебе». — «Граждане, — сказал тогда Дантон. — Камилл Демулен не должен пугаться строгих наставлений, которые ему делает Робеспьер. Пусть справедливость и спокойствие сопровождают ваши решения! Осуждая Камилла, берегитесь нанести роковой удар свободе печати!»
Эта ссора, предвестница еще более ожесточенных ссор, не помешала Робеспьеру продиктовать свои постановления Конвенту. «Сделаем мир свидетелем наших политических тайн, — говорил он в своем докладе от 5 февраля о духе республиканского правления. — Какова наша цель? Мы не намереваемся устроить Французскую республику по образцу Спарты. Но гром гремит и продолжает угрожать нам. Если пружина народного правления во время мира — добродетель, то во время революций это одновременно добродетель и террор. Террор есть не что иное, как правосудие быстрое, строгое, непреклонное. Природа наделяет всякое физическое и духовное существо инстинктом самосохранения — это закон природы. Процарствуй тирания один только день, и на следующий не останется уже ни одного патриота! „Пощадите роялистов!“ — кричат нам. Нет, пощадите невинность, пощадите слабых, пощадите несчастных. Заговорщики уже не граждане, а враги. Жалуются на заточение в тюрьмах врагов республики. Подыскивают примеры в истории тиранов, обвиняют нас в том, что мы сокращаем судопроизводство и нарушаем формальности. В Риме, когда консул открыл заговор и уничтожил его в ту же минуту, казнив приверженцев Катилины, он тоже был обвинен в том, что нарушил формальности… и кем? Честолюбивым Цезарем, который хотел увеличить свою партию шайкой заговорщиков!»
Этот намек на Дантона и его приверженцев заставил Конвент вздрогнуть, а самого Дантона — побледнеть.
«Две партии раздирают нас, — продолжал Робеспьер, — одна побуждает нас быть слабыми, а другая толкает к крайним мерам; одна желает обратить свободу в вакханку, а другая — в проститутку. Посредственные интриганы, часто даже добрые граждане, введенные в заблуждение, примыкают то к той, то к другой партии. Но предводители их держат сторону королей. Первые напоминают вам о милосердии Цезаря, другие подражают в безумиях Калигуле. Но и океан выкидывает нечистую пену на берега — разве пена делает океан менее величественным?»
Этот доклад стал набатом Конвента против приверженцев Эбера и Дантона. Комитет общественного спасения приказал арестовать Граммона, Дюре и Лапалю, друзей Венсана и Ронсена, обвиненных в том, что они обесчестили Террор грабежом и казнями.
Эберисты всполошились. Болезнь Робеспьера, вследствие которой он не появлялся в течение нескольких дней в Комитете, поощряла их решительность. Пятого марта Эбер, подстрекаемый Ронсеном и Венсаном, объявил кордельерам, что необходимо восстание. При этом слове все побледнели и клубисты один за другим покинули зал. Венсан тщетно пытался успокоить слабых и удержать бегущих. Тщетно он покрыл черным крепом статую Свободы. Только одна секция — «Единства», во главе которой был Венсан, — присоединилась к ним. Остальные, узнав о болезни Робеспьера, выразили тревогу за жизнь человека, которая являлась в их глазах жизнью республики. Секции выбрали депутатов, чтобы осведомиться о состоянии его здоровья и дать отчет о ходе болезни. Добровольное стечение народа к дверям простого гражданина дало почувствовать Робеспьеру его силу.