Конгресс в Фокшанах начался не ранее конца июля по причине медленности турецких уполномоченных Османа-эфенди и Яссина-заде-эфенди, с которыми приехали из Константинополя и министры австрийский и прусский. О поведении этих министров Обрезков писал Панину от 6 августа: «Берлинский поступает во всем, как кажется, чистосердечно и поддерживает наши настроения относительно начального пункта, т. е. независимости татарской; венский же, напротив, оказывается в этом пункте не только холоден, но едва ли до сих пор и не поощряет турок к неподатливости. Может быть, он делает это в ожидании разрешения польских дел. Но, как бы то ни было, переводчик его ежедневно, а иногда и сам он бывает у турецких министров и долго у них сидит; нам ничего не сообщает, а если что и говорит, то больше в подкрепление турецкого упрямства в татарском деле. Дело это до сих пор нисколько не подвигается вперед; мы не можем его отменить и даже смягчить, а турки по обыкновению связывают его с магометанским законом, утверждая, что один султан не может его решать. Нет той тонкости, по их мнению, а по-нашему – подлости и гнусности, которую бы они не употребили в действие; но мы на все это смотрим с презрением и держимся нам предписанного». 19 августа Обрезков писал, что дело о татарской независимости встречает непреоборимые затруднения и что турецкие уполномоченные готовятся к отъезду; они соглашались, чтоб крымские ханы избирались своим народом, но требовали, чтоб новоизбранный хан получал утверждение от султана. Так как русские уполномоченные на это не согласились, то конгресс рушился 28 августа. Но 7 сентября Румянцев получил от великого визиря письмо, в котором тот предлагал возобновить конгресс в Бухаресте и продолжить перемирие на шесть месяцев, выставляя причиною разрыва Фокшанского конгресса отъезд графа Орлова. Румянцев, принимая в соображение настоящие обстоятельства, и особенно переворот в Швеции, признал согласным с русскими интересами не выпускать из рук этого случая для возобновления переговоров, только вместо шести месяцев изъявил готовность продлить перемирие до 20 октября, чтобы в это время успеть снестись с Петербургом.
В Петербурге были сильно встревожены разрывом Фокшанского конгресса: к сильному желанию мира вообще теперь присоединялись еще опасения шведской войны вследствие правительственной перемены, произведенной королем Густавом III. В заседании Совета 27 августа Панин читал письмо свое к Орлову и Обрезкову, где советовал им не останавливаться долго на одном пункте о татарах и приступить к другим. В заседании 1 сентября, когда прочтено было донесение Орлова и Обрезкова от 18 августа, что турецкие уполномоченные приняли намерение уехать из Фокшан, Панин предложил отправить приказание Румянцеву, чтоб тот написал великому визирю, изъявил сожаление о разрыве турецкими уполномоченными конгресса и предложил возобновление переговоров, но чтобы в то же время постарался нанести неприятелю новый удар утверждением хотя небольшого корпуса войск на правом берегу Дуная. «Если бы, – предлагал Панин, – все это не повело к миру, а началась еще шведская война, то надобно прибегнуть к прежде предложенной мною крайней мере, то есть, опустошив Молдавию и Валахию, забрать оттуда всех жителей в русские границы». Совет согласился.
Гр. Орлову был отправлен рескрипт, в котором оставлялось ему на волю, если он находится еще в Яссах при фельдмаршале, продолжать порученные ему переговоры по их возобновлении, а между тем употребить себя в армии под предводительством Румянцева. Здесь, конечно, разумелся «новый удар» туркам переходом через Дунай. Но Орлов уехал в Петербург. После императрица писала, что неуспех конгресса отнюдь не приписывает гр. Орлову; но Панину было приятно повторять турецкое обвинение. Так, он писал Обрезкову 4 сентября: «Сердечно сожалею, мой любезный друг, о настоящем вашем положении, видя из последних депешей ваших, что новозародившееся бешенство и колобродство первого товарища вашего испортили все дело. В сих прискорбных и досадных обстоятельствах могу я вам по крайней мере принести утешение, побожась вам честию моею и уверя вас как истинного друга, что ни малейшим образом и ничто в сем несчастном происшествии насчет вашей особы отнюдь не упало, а, напротив того, ее импер. в-ствс внутренне удостоверена, что вам невозможно было ничего иного сделать в положении вашем, как то, что вы сделали. Поверьте, мой друг, что вам вся справедливость отдается и ваши прежние заслуги не помрачаются, конечно, от необузданности товарища вашего. И в самом деле, всякому постороннему человеку нельзя тому не удивиться, как первые люди в обоих государствах, посланные для толь великого дела, съехались за одним будто словом и, сказав его друг другу, разъехались ни с чем. Но меня сие нимало не удивляет, зная совершенно те обстоятельства, которые вам известны, и те, которые вам еще неизвестны. Сколько же сей разрыв конгресса, следственно, и уничтожение надежды общей достигнуть мира терзает сердце мое и оскорбляет меня как министра и как человека, любящего всею душою свое отечество, то вы сами легко себе представить можете и по тому уже одному, когда вообразите себе, что мы поставлены теперь в наикритическое положение чрез сей разрыв, возобновляющий войну старую и ускоряющий новую, которая нам угрожать стала. Вам препоручается извлечь отечество из такого жестокого кризиса. Хотя по рескрипту к вам вы можете счесть, что прежний ваш товарищ и теперь с вами действительно будет, однако же я уповаю, что вы одни останетесь в деле, а он сюда прискачет. Да пускай бы против моего чаяния он еще там остался, то и в таком случае, конечно, вам не будет больше нужды его мечтательные мысли столь уважать, как прежде, ибо его прежний случай совсем миновался; а потому и вы нужды более иметь не будете сокращаться вашим в делах просвещением и искусством в единых соображениях и расположениях его необузданных мнений и рассуждений, а можете надежно с большей твердостию держаться ваших собственных и его к оным обращать. В противных же случаях и когда, где в чем его не согласите, извольте откровенно ко мне писать».
Обрезкову предписано было не начинать, как в Фокшанах, с самого трудного пункта о татарской независимости, но пройти порознь, одно по другом, все частные требования России, дабы уступкою в одном облегчить одержание другого! Предписывалось в случае нужды согласиться на султанскую инвеституру новоизбираемому хану, но за то потребовать уступки Керчи и Еникале. Разумеется, только страшная вражда к Орлову заставила Панина обвинять последнего в разрыве Фокшанского конгресса, и было слишком наивно думать, что, переставивши порядок статей, можно было достигнуть успеха в переговорах, когда Порта, поддерживаемая Австриею, решилась ни за что не соглашаться на свободу татар. Лучшим оправданием Орлову служил неуспех и Бухарестского конгресса, где вел переговоры один Обрезков, и непрочность Кучук-Кайнарджийского мира – все благодаря статье о независимости татар, которую в Константинополе никак не могли переварить.
Несмотря на то что дело Обрезкова было облегчено согласием на инвеституру, он, уезжая в Бухарест, писал Панину: «Беру смелость донести, что, по скудоумному моему мнению и известному турецкому неограниченному отвращению видеть какие-нибудь крепости, на Черном море лежащие, в руках нашего двора, удержание Яникеля и Керчи, кажется, встретит непреодолимое затруднение, тем более ежели Порте не дозволится держать свои гарнизоны в прочих крепостях, в Крыму лежащих; да и кораблеплавание на Черном море по тому же турецкому предубеждению к желаемому концу привести не так-то легко, как иногда заочно полагается; я сие различными опытами знаю, да и многие, коль только не все, интересованы сему препятствовать». По этому случаю Екатерина написала: «Если при мирном договоре не будет одержано – независимость татар, не кораблеплавание на Черном море, не крепости в заливе из Азовского в Черное море, то за верно сказать можно, что со всеми победами мы над турками не выиграли ни гроша, и я первая скажу, что таковой мир будет столь же стыдной, как Прутской и Белградской в рассуждении обстоятельства». Записка была прочтена в Совете 25 октября.
29 октября начался конгресс в Бухаресте, причем перемирие было продолжено до 9 марта будущего года. В конце года дело остановилось на условии о крымских городах, которых Россия требовала для себя. В Петербурге боялись постыдного мира вроде Прутского и Белградского, боялись и продолжения войны, желали иметь свободные руки на юге, будучи встревожены шведскими событиями, грозившими северною войною; а Румянцев пел старую песню о печальном состоянии Первой армии и, следовательно, о необходимости покончить войну, «которая не страшна и не тягостна подлинно по свойствам и силе неприятеля, но по неразрывно с оною совокупленным болезням прямо пагубна. Неложность сего заключения, – продолжал фельдмаршал, – испытали мы, когда моровая язва достигла в самое сердце отчизны нашей. Она в лежащих позади польских местах яд свой отрыгать и паки начала. Бывшая в Фокшанах команда, заразившись оною, и поныне ее претерпевает, а сие наибольшее мне смущение наносит. Другие прилипчивые болезни, и особливо странных родов лихорадки, сделались при истощении наших сил яко следствия неминуемые долговременного здесь пребывания, так общими и всеместными, что редко кто из генералов и полковников не приведен в сущее и крайнейшее изнеможение, страдая долговременно самыми мучительными припадками. Из сего можете судить о числе больных офицеров и рядовых и что все предпринимаемые к выгоде и лечению способы бессильны отвратить, чтоб мы не теряли великого количества людей умирающими. В самых врачах мы терпим толикий недостаток, что к осмотрению и пользованию болящих недостает почти сил их, поелику большая часть их тем же самым немощам жизнью своею пожертвовали».