- Говорил уже пани Раине, что буду иметь благословение от самого патриарха вселенского. Или этого мало? Может, еще и от примаса польского должен выпрашивать разрешение на расторжение Магрегнина брака? Но у его преосвященства и так много хлопот с вельможным панством, которое после разгрома от казаков и после смерти короля начисто одурело и бесится от ярости и бессилия. Пани Раина хотела бы остановить жизнь, но никто не в состоянии это сделать. У меня не было достаточно времени, чтобы получить столь желанное для пани благословение. Мог бы купить его, как купил молдавский господарь Лупул право жениться на черкешенке-мусульманке, дав бакшиш султану в пятьдесят тысяч реалов и двести восемьдесят кошельков золота патриарху. Но Матрона для меня выше всего золота мира! Матрона - как слава. А к славе не подкрадываются ползком, ее не покупают за золото и драгоценности, перед нею не заискивают, с нею не идут под венец, ожидая чьих-то благословений.
Пани Раина молчала. Слышала или, может, и не слышала меня? Мужчина бессилен перед женщиной. Власть тоже бессильна. Женщину можно топить, как ведьму, жечь на огне, как колдунью, разрывать дикими конями, как блудницу, но уничтожить саму сущность женскую кому дано?
Я оказался перед душой темной, непросветленной. Должен был бы заметить это давно, но не заметил, ослепленный своей запоздалой любовью. Теперь должен был расплачиваться за свою слепоту. Все горит вокруг, а у этой женщины душа холодная, мрачная и недоверчиво-понурая даже ко мне, к гетману, к Богдану. А я? Народ проливает потоки крови, пота и слез, а гетман проливает потоки слов - и перед кем же? Перед пустой кобетой неправедной! Жаль говорить!
Матрона и ее мать знали обо мне все, а я о них - ничего. Да и можно ли знать все о женщине? Воспринимаешь ее такой, какова она есть, отталкиваешь или берешь - вот и все. Справедливость - это слово, которое звучит реже всего между мужчиной и женщиной. Я не был справедливым к Матронке. Так и не сказал ей про свою любовь в день нашего брака. Не промолвил этого слова не потому, что боялся его, а просто считал: слишком поздно для меня. То, что было в моем сердце, должно было бы называться как-то иначе, еще выше, чем любовь, но как именно - я не ведал! Думал, что дарю Матронке величие и она будет довольна, но оставил ее наедине с пани Раиной, а у той душа оказалась мелкой, какой-то карличьей. Для людей с такой душой не существует величия. Они ценят только то, что мельче их самих. Виновата ли Матронка в том, что я толкнул ее в объятия пани Раины?
Но неожиданно произошло чудо, что-то непостижимое, я простил пани Раину, простил Матронку, я возжаждал быть великодушным (а может, хотел отступить с достоинством), не скрывая тяжелого вздоха, промолвил пани Раине:
- Согласен. Получите желаемое. Прошу успокоить Матрону. Мой поклон ей и высочайшее почтение.
Так я освободился от страшного душевного бремени, снова обрел нужную мне волю и даже благодарен был пани Раине за ее ненависть ко мне, которой я мог бы сполна отплатить ей. Ведь ни в чем мы так не вольны, как в ненависти.
Гетман убежал из своей столицы, не пробыв в ней и десяти дней. Славный победитель панства ясновельможного был побежден кобетой позорно и унизительно. В Чигирине мне было тесно, а душа жаждала неоглядного простора. Был бы этот простор возле Матронки, но где она? Теперь обречен был на покорность - состояние для меня странное и неестественное. Ну и что же! В терпеливости и покорности человек избавляется от вредных наклонностей и пристрастий: себялюбия, зависти, жадности, жестокости, лживости, трусости, глупости и подлости. Был ли я до сих пор еще подвластен этим порокам, падала ли их тень и на меня? Кто же мог это определить? Тень есть и при солнце и при луне, да какая же она разная!
Выезжал из Чигирина при ясном солнце, в праздничности и приподнятости, снова били пушки, снова радостно люд кричал, золотая пыль ложилась на конские копыта, золотился весь простор перед нами, казаки пели бодро и беззаботно:
Ой на нашiй на вулицi
Ой на нашiй кручi
Вигравали чорти куцi,
Iз вулицi йдучи.
А на нашiй на вулицi,
Ой на нашiй рiвнiй
Вигравали козаченьки
Вороними кiньми...
Возле моего правого стремени держался мой Тимко, молодой, лихой, красивый и пригожий, за левое стремя шло молчаливое соперничество между генеральным обозным Чарнотой и генеральным писарем Выговским, один на огромном коне вороном, сам большой и грозно-красивый, а другой на золотистом аргамаке, тонконогом, высоком, короткоголовом (может, чтобы легче было справляться с ним короткорукому пану писарю), отталкивали друг друга, отпихивали, молча, яростно, ненавистно, стремясь захватить каждый для себя второе место после гетмана, так, будто не ведали, что местами распоряжается судьба и история.
Тимко смеялся, глядя на борьбу Чарноты и Выговского, не скрывал злорадства, хотя душою был на стороне бравого обозного, а писарскую душу Выговского презирал довольно откровенно, о чем говорил и мне:
- Батьку, зачем ты подпускаешь к себе этого шляхтича овруцкого? Да он ведь только и норовит, чтобы побежать к своей каштелянше новогрудской, которая принесла ему, говорят, чуть ли не миллионное приданое! Какой же из него казак и зачем он тебе?
- Гей, сын мой, - сказал я Тимошу. - Власть - это не одни лишь виваты да молодечество и размахивание саблей. Это прежде всего черная работа, страшная и бесконечная. Для нее нужны мне чернорабочие, волы серые. Самый же серый из них - Выговский. Уже убедился в этом. А за стремя пусть потягаются! Обиженный отойдет - туда ему и дорога. Кто же сможет стать выше напрасных обид и мелкой суеты - это человек настоящий. Может, еще придется мне потерять не одного и не двоих, готов я и к этому. Когда отворачиваются от тебя при жизни, это еще можно перенести. Если же изменяют после твоей смерти - этому нет прощения.
Совершенно неожиданно Тимко сказал мне тихо:
- Прости меня, батько.
- За что, сынок?
- Возненавидел я обеих этих женщин: и пани Раину, и Матрону. Возненавидел уже тогда, когда сказали мне, что Матрона стала гетманшей, а теперь возненавидел еще больше, когда они так поиздевались над тобой...
Я ужаснулся за сына. Уже не столько и за него, сколько за всех тех, кто не может понять моей души, за всех моих современников и за тех мелких и трусливых потомков, которые испугаются моих страданий недержавных и выбросят их прочь или же опорочат, очернят ту женщину, которая была для меня целым миром, которую я любил больше всех на свете, а порой ненавидел ее за то, что вынужден был любить ее и ее душу, хотя и неуловимую, темную, таинственную, будто неразгаданные письмена.
Но разве человек приходит на этот свет не для того, чтобы разгадывать его тайны или хотя бы дерзко посягнуть на это?
26
Ночь была светлая, я сидел в своем шатре при одной свече, читал цидулы, которые слетались сюда под Белую Церковь со всей Украины, а может, и со всего света, уже спал весь табор, только стража изредка перекликалась вокруг - и вот тогда светлая тьма в шатре внезапно сгустилась и из ядра ее темноты родилось видение Самийла из Орка.
- Здоров будь, гетмане, - сказал Самийло своим глуховатым голосом.
- Побудь со мною, - ответил я, ибо не мог ведь желать здоровья духу да и не ведал, как должен был с ним здороваться.
Он то ли стоял, то ли повис в воздухе, тесное пространство моего шатра не давало ему возможности парить надо мною, да и захотел бы он возноситься над своим гетманом?
- Может, сядешь? - спросил я Самийла.
- Садится только нечистая сила, а я дух честный и чистый, гетман.
- Знаю, потому и приглашаю. Разве не налетался еще? Вот у меня и то душа передышки просит.
- Не рано ли, гетман?
- Душа меру знает.
- Для твоей души отныне мера не существует.
- Может, и так. Тогда отдыха просит тело.
- А ты соедини душу с телом в разуме.
- Разум и держит меня под Белой Церковью. Засел тут и тяжко думаю себе, каким концом песню, начатую шляхтой, докончить.
- Пока сидишь, что же происходит с народом? - спросил Самийло, и в его голосе звучала печаль.
С народом! Слово молвлено. Слово, которого я больше всего боялся. Народ мой!
Я вел свой народ еще и не зная куда. От Сечи до Желтых Вод, от Княжьих Байраков до Корсуня, до Резаного яра, от битвы к битве, от одной победы к другой, от убожества и низости до кармазинов, злата-серебра и воли безбрежной, дальше и дальше, еще не видя ничего впереди, еще не умея различить, что это на небе: полыхание кровавых пожаров или розовость утренней зари, ясный лик виктории или крик во тьму, кровоточащий и искренний, безумный и неистовый. Был еще мой Лист из Черкасс, но я не получил на него ответа, не настало еще время...
- Кровь льется безвинная и напрасная, - снова подал голос Самийло. Останови, гетман, это кровопролитие.
- Не хочу я кровопролития и не хотел никогда, и не по моему велению она льется, Самийло. Но и сдерживать расклокотавшийся гнев смогу ли? Знаешь, что такое простой шаг, а что такое бег? Когда человек идет, он переставляет ногу за ногой, одной стоит на земле, другую поднимает. Когда бежит - то едва касается земли. До сих пор мы шли, тяжко увязая в земле, теперь побежали, сорвались до полета. Остановиться хотя бы на миг - значит снова увязнуть в земле ногой или даже двумя. Осмелюсь ли я сделать это? Сметут и меня, и каждого, кто сделает это.